|
|
Елена ЗЕИФЕРТ
ПОЛЫННЫЙ ВЕНОК (СОНЕТОВ) Максимилиану Волошину
I
…И стала сила Слова серебром, а век — серебряным. Слова как пули. Двенадцать стыли, шли, на пальцы дули, глядели ввысь: Он, «в венчике», — фантом. Но вынул Он еще одно ребро — в цветаевскую персть весну вдохнул… И нагие пальцы хрупкие согнули из звуков весла… Только Русь — паром разбитый (вплавь… грести нельзя… вести…) — прибило к Крыму, где в одной горсти живые травы, мертвые вулканы, где синий киммериец Коктебель укладывает ветер в колыбель седой полыни на кудрях у Пана. II Седой полыни на кудрях у Пана, сплетенной с мятой в дружеский венок, волшебен жгут… Здесь и костистый рог древнейших скал, как вереск, гибкий, пьяный: зверье и птицы, чудища… Осанна природе, чей стилет или клинок творят из гор подобия. Стрелок таится с луком за кустом — Диана? О — гунн, татарин, турок, печенег, скиф, славянин, хазар… Любой набег хранит земля. И ржавый бок кальяна, и ветхую монету… Мифов тьму вода и берег жалуют ему — киммериянину Максимилиану. III Киммериянину Максимилиану к лицу полынный нимб. Как лес дремуч на голове! И мучь его, не мучь — из львиной шевелюры великана глядят сапфиры (теплые!). Он рано и угадал, и принял к счастью ключ: полынный жгут не жгуч и не колюч — терновый жжет и оставляет раны. Медведь? Садко? Сказитель? Дюжий эллин? Правитель в облаке пажей и фрейлин? Огромный бородатый гном? Не знает время, кто он! Но навстречу в те дни ему, Волошину-предтече, со дна морского вышел Крым как Дом. IV Со дна морского вышел Крым как Дом Поэта. Киммерийские Афины открыли чрево: море, пляж старинный, библейские холмы и окоем, нагроможденный каменным зверьем. Усыпан берег яшмой. Волны-вина, меняя цвет, текут к тебе — черпни, на! — соль зелья опрокидывай вверх дном. Потухший Кара-Даг стоит иконой, а рядом — Одиссеев понт со стоном упрямо лижет бухту. Грот — проем к властителю умерших душ Аиду. На ужин — чтенье, дикий мед, акриды. Суровый Коктебель спит добрым сном. V Суровый Коктебель спит добрым сном, весь сине-рыже-розово-лиловый. Здесь месяц помнит, белая подкова, как плыл «Арго» за золотым руном. Здесь в ноздри — порох пыли. НеСодом, АнтиГоморра всех принять готовы. Хозяева не спросят — что вы, кто вы и почему голодный и пешком. Зубчатость гор как стрельчатый собор. Застыл навеки корифей и хор. И панорама глазу — без изъяна. Венецианских ваз хорош узор, но только с Максовых великих пор земля нагая стала легче манны. VI Земля нагая стала легче манны для тех, кто был здесь. Море, помнишь, а? — как здесь гостили цепкий Бенуа, точеный Брюсов, Бунин окаянный, пришелец с «Башни» Вячеслав Иванов, стихийная Марина, Белый А., миф Макса — Черубина Габриак… И соляная каменная Анна, и тезка Горький, и эстет Бальмонт, по щиколотку став в античный понт, рождали строки разного романа. «Гомер и море…» — слушал Мандельштам… Свод Коктебеля превращался в храм, Волошин нежно пестовал титанов. VII Волошин нежно пестовал титанов. Кузнец, чеканщик человечьих «я», он чтил святую плавность бытия — полдневную незыблемость и прану. Как истый жрец, молился Солнцу рьяно и камни призывал к себе в друзья… С ним не одна разумная змея лишилась жала древнего обмана. Поссорить Макса с кем-то невозможно, не брали верх над ним ни гнев, ни ложь, но вдруг ясновидец просыпался в нем: хозяин в руку брал ладонь, и, может, он знал извилинки души прохожей, рисуя сердцем, кистью и пером. VIII Рисуя сердцем, кистью и пером, Макс создавал сплошные акварели. Сожженная природа Коктебеля в нем глаз соединила с языком. Сквозь почву скалы лезли напролом, приветствуя его, и вслед глядели, меняя лики… Он стоял у мели, но видел остро, за земным ядром. Сквозь мифопоэтичность миражей Макс чуял оси точных чертежей и трепет прочной буквенной колонны. Латинский Дух алкеевых страниц, он пред историей склонялся ниц — в хитоне, босоногий, всевлюбленный. IX В хитоне, босоногий, всевлюбленный, он с детства путешествия любил. И азиатскую арбу, и Нила ил, и лотос, и тибетские поклоны — в душе. Попал в Париж во время оно. И бархатную куртку там носил, дышал, кипел и жил что было сил… Но в Коктебель тянулся непреклонно. Он с «серой розой» сравнивал Париж. И город подарил любовь, но тишь желанную — Парижа знало ль лоно? Среди классических страдалиц Маргарит Волошин выбрал пару. Мир стоит. Макс сочинял извечные законы. X Макс сочинял извечные законы, вводя Сабашникову в крымский рай. Впорхнул светлоресничный, рыжий май в покои сердца, синей бухты склоны. В ветвях Версаля Зевс узнал Юнону. Ах, в галереях Лувра: «Слово дай — Любить!» Черед твой, Гретхен — так играй брезгливо сердцем, древняя матрона! Макс был в Париже свой, не кто попало, живой типаж Латинского квартала — Марго и обронила честь свою. Пан брызжет счастьем. Но судьба такая — жить, призрак тонкой Гретхен упуская, объединяя всех в своем раю. XI Объединяя всех в своем раю, Елена (мать) звалась великой Пра. Кормила люд амброзией с утра в сапожках, шароварах: «Я в строю. Орлиный профиль, красоту свою — в табачный дым. Я вся уже вчера. Сегодня — Макс, рожденный мною Ра. Сурова внешне, я юдоль сдаю прохожим странникам. У щиколоток льва гляжу, как горькая полынная трава с главы его летит мне на седины. Германско-запорожских Макс кровей. Его усыновили суховей и Русь — в устах живущая былина». XII И Русь — в устах живущая былина, и Франция — культурный Монпарнас, — свидетели, как богатырь Пегас ваялся Максом из подручной глины. Сам бандурист, гусляр, свободный инок, Волошин знал тягучий русский сказ, куплет французский — пляж пускался в пляс и сок стихов жал из аквамаринов. В гражданскую проклятую войну Макс (зря?) ничью не выбрал сторону. Он стал за мать, которая невинна в сыновних распрях. Белый, Красный брат сливались в розовом. И Русь, простой солдат, дышала жарко в спину исполину. XIII Дышала жарко в спину исполину история житий, вождей, вожжей, убийства в Угличе, раскола, мятежей, «кровавых воскресений»… Стаей длинной слетелись в Коктебельскую долину за Максом мифы, для живых уже открылся грот… Ликуя, жен, мужей встречал Волошин свистом соловьиным. Лилит (?) болит в груди, где холст-рубаха в крови от сердца. Сам, из горстки праха, создал он Еву. Но любовь ничью так не ценил, как зов земли-константы. О чем шептали крымские атланты живущему у мира на краю? XIV Живущему у мира на краю и с миром отошедшему — раздолье… Он не терпел преграды, копья, колья, лишь — горы, море, степь и слов струю… При жизни видел крымский Гамаюн свой лик-гору на Черном море. Солью покрыты веки, лоб тяжел… Весло ли рыбарь замедлит, думы взяв в ладью?.. Могила в самом сердце Киммерии. Вкруг Феодосия, Судак и дух Марии, второй супруги, плачут здесь втроем. Могучее в глубинах моря тело. Над Коктебелем снова Солнце село, и стала сила Слова серебром. XV …И стала сила Слова серебром седой полыни на кудрях у Пана. Киммериянину Максимилиану со дна морского вышел Крым как Дом. Суровый Коктебель спит добрым сном, земля нагая стала легче манны. Волошин нежно пестовал титанов, рисуя сердцем, кистью и пером. В хитоне, босоногий, всевлюбленный, Макс сочинял извечные законы, объединяя всех в своем раю. И Русь — в устах живущая былина — дышала жарко в спину исполину, живущему у мира на краю. |