Главная страница

ЖАНРЫ И СТРОФЫ СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПОЭЗИИ. Версификационная практика поэтов XX и XXI веков. (Издание в III томах) Том I

«ЖАНРЫ И СТРОФЫ СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПОЭЗИИ. Версификационная практика поэтов XX и XXI веков. (Издание в III томах) Том I»



Елена ЗЕИФЕРТ
 
ПОЛЫННЫЙ ВЕНОК (СОНЕТОВ)

Максимилиану Волошину

I

…И стала сила Слова серебром,
а век — серебряным. Слова как пули.
Двенадцать стыли, шли, на пальцы дули,
глядели ввысь: Он, «в венчике», — фантом.

Но вынул Он еще одно ребро —
в цветаевскую персть весну вдохнул… И
нагие пальцы хрупкие согнули
из звуков весла… Только Русь — паром

разбитый (вплавь… грести нельзя… вести…) —
прибило к Крыму, где в одной горсти
живые травы, мертвые вулканы,

где синий киммериец Коктебель
укладывает ветер в колыбель
седой полыни на кудрях у Пана.

II

Седой полыни на кудрях у Пана,
сплетенной с мятой в дружеский венок,
волшебен жгут… Здесь и костистый рог
древнейших скал, как вереск, гибкий, пьяный:
зверье и птицы, чудища… Осанна
природе, чей стилет или клинок
творят из гор подобия. Стрелок
таится с луком за кустом — Диана?

О — гунн, татарин, турок, печенег,
скиф, славянин, хазар… Любой набег
хранит земля. И ржавый бок кальяна,

и ветхую монету… Мифов тьму
вода и берег жалуют ему —
киммериянину Максимилиану.

III

Киммериянину Максимилиану
к лицу полынный нимб. Как лес дремуч
на голове! И мучь его, не мучь —
из львиной шевелюры великана

глядят сапфиры (теплые!). Он рано
и угадал, и принял к счастью ключ:
полынный жгут не жгуч и не колюч —
терновый жжет и оставляет раны.

Медведь? Садко? Сказитель? Дюжий эллин?
Правитель в облаке пажей и фрейлин?
Огромный бородатый гном?

Не знает время, кто он! Но навстречу
в те дни ему, Волошину-предтече,
со дна морского вышел Крым как Дом.

IV

Со дна морского вышел Крым как Дом
Поэта. Киммерийские Афины
открыли чрево: море, пляж старинный,
библейские холмы и окоем,

нагроможденный каменным зверьем.
Усыпан берег яшмой. Волны-вина,
меняя цвет, текут к тебе — черпни, на! —
соль зелья опрокидывай вверх дном.

Потухший Кара-Даг стоит иконой,
а рядом — Одиссеев понт со стоном
упрямо лижет бухту. Грот — проем

к властителю умерших душ Аиду.
На ужин — чтенье, дикий мед, акриды.
Суровый Коктебель спит добрым сном.

V

Суровый Коктебель спит добрым сном,
весь сине-рыже-розово-лиловый.
Здесь месяц помнит, белая подкова,
как плыл «Арго» за золотым руном.

Здесь в ноздри — порох пыли. НеСодом,
АнтиГоморра всех принять готовы.
Хозяева не спросят — что вы, кто вы
и почему голодный и пешком.

Зубчатость гор как стрельчатый собор.
Застыл навеки корифей и хор.
И панорама глазу — без изъяна.

Венецианских ваз хорош узор,
но только с Максовых великих пор
земля нагая стала легче манны.

VI

Земля нагая стала легче манны
для тех, кто был здесь. Море, помнишь, а? —
как здесь гостили цепкий Бенуа,
точеный Брюсов, Бунин окаянный,

пришелец с «Башни» Вячеслав Иванов,
стихийная Марина, Белый А.,
миф Макса — Черубина Габриак…
И соляная каменная Анна,

и тезка Горький, и эстет Бальмонт,
по щиколотку став в античный понт,
рождали строки разного романа.

«Гомер и море…» — слушал Мандельштам…
Свод Коктебеля превращался в храм,
Волошин нежно пестовал титанов.

VII

Волошин нежно пестовал титанов.
Кузнец, чеканщик человечьих «я»,
он чтил святую плавность бытия —
полдневную незыблемость и прану.

Как истый жрец, молился Солнцу рьяно
и камни призывал к себе в друзья…
С ним не одна разумная змея
лишилась жала древнего обмана.

Поссорить Макса с кем-то невозможно,
не брали верх над ним ни гнев, ни ложь, но
вдруг ясновидец просыпался в нем:

хозяин в руку брал ладонь, и, может,
он знал извилинки души прохожей,
рисуя сердцем, кистью и пером.

VIII

Рисуя сердцем, кистью и пером,
Макс создавал сплошные акварели.
Сожженная природа Коктебеля
в нем глаз соединила с языком.

Сквозь почву скалы лезли напролом,
приветствуя его, и вслед глядели,
меняя лики… Он стоял у мели,
но видел остро, за земным ядром.

Сквозь мифопоэтичность миражей
Макс чуял оси точных чертежей
и трепет прочной буквенной колонны.

Латинский Дух алкеевых страниц,
он пред историей склонялся ниц —
в хитоне, босоногий, всевлюбленный.

IX

В хитоне, босоногий, всевлюбленный,
он с детства путешествия любил.
И азиатскую арбу, и Нила ил,
и лотос, и тибетские поклоны —

в душе. Попал в Париж во время оно.
И бархатную куртку там носил,
дышал, кипел и жил что было сил…
Но в Коктебель тянулся непреклонно.

Он с «серой розой» сравнивал Париж.
И город подарил любовь, но тишь
желанную — Парижа знало ль лоно?

Среди классических страдалиц Маргарит
Волошин выбрал пару. Мир стоит.
Макс сочинял извечные законы.

X

Макс сочинял извечные законы,
вводя Сабашникову в крымский рай.
Впорхнул светлоресничный, рыжий май
в покои сердца, синей бухты склоны.

В ветвях Версаля Зевс узнал Юнону.
Ах, в галереях Лувра: «Слово дай —
Любить!» Черед твой, Гретхен — так играй
брезгливо сердцем, древняя матрона!

Макс был в Париже свой, не кто попало,
живой типаж Латинского квартала —
Марго и обронила честь свою.

Пан брызжет счастьем. Но судьба такая —
жить, призрак тонкой Гретхен упуская,
объединяя всех в своем раю.

XI

Объединяя всех в своем раю,
Елена (мать) звалась великой Пра.
Кормила люд амброзией с утра
в сапожках, шароварах: «Я в строю.

Орлиный профиль, красоту свою —
в табачный дым. Я вся уже вчера.
Сегодня — Макс, рожденный мною Ра.
Сурова внешне, я юдоль сдаю

прохожим странникам. У щиколоток льва
гляжу, как горькая полынная трава
с главы его летит мне на седины.

Германско-запорожских Макс кровей.
Его усыновили суховей
и Русь — в устах живущая былина».

XII

И Русь — в устах живущая былина,
и Франция — культурный Монпарнас, —
свидетели, как богатырь Пегас
ваялся Максом из подручной глины.

Сам бандурист, гусляр, свободный инок,
Волошин знал тягучий русский сказ,
куплет французский — пляж пускался в пляс
и сок стихов жал из аквамаринов.

В гражданскую проклятую войну
Макс (зря?) ничью не выбрал сторону.
Он стал за мать, которая невинна

в сыновних распрях. Белый, Красный брат
сливались в розовом. И Русь, простой солдат,
дышала жарко в спину исполину.

XIII

Дышала жарко в спину исполину
история житий, вождей, вожжей,
убийства в Угличе, раскола, мятежей,
«кровавых воскресений»… Стаей длинной

слетелись в Коктебельскую долину
за Максом мифы, для живых уже
открылся грот… Ликуя, жен, мужей
встречал Волошин свистом соловьиным.

Лилит (?) болит в груди, где холст-рубаха
в крови от сердца. Сам, из горстки праха,
создал он Еву. Но любовь ничью

так не ценил, как зов земли-константы.
О чем шептали крымские атланты
живущему у мира на краю?

XIV

Живущему у мира на краю
и с миром отошедшему — раздолье…
Он не терпел преграды, копья, колья,
лишь — горы, море, степь и слов струю…

При жизни видел крымский Гамаюн
свой лик-гору на Черном море. Солью
покрыты веки, лоб тяжел… Весло ли
рыбарь замедлит, думы взяв в ладью?..

Могила в самом сердце Киммерии.
Вкруг Феодосия, Судак и дух Марии,
второй супруги, плачут здесь втроем.

Могучее в глубинах моря тело.
Над Коктебелем снова Солнце село,
и стала сила Слова серебром.

XV

…И стала сила Слова серебром
седой полыни на кудрях у Пана.
Киммериянину Максимилиану
со дна морского вышел Крым как Дом.

Суровый Коктебель спит добрым сном,
земля нагая стала легче манны.
Волошин нежно пестовал титанов,
рисуя сердцем, кистью и пером.

В хитоне, босоногий, всевлюбленный,
Макс сочинял извечные законы,
объединяя всех в своем раю.

И Русь — в устах живущая былина —
дышала жарко в спину исполину,
живущему у мира на краю.