Главная страница

Застой. Перестройка. Отстой.

«Застой. Перестройка. Отстой.»



СОТРУДНИК МУЗЕЯ


Наташе в Москве понравилось — она впервые жила в большом городе, где на каждом шагу театры, художественные выставки, большие книжные магазины и т.д. Наташа очень быстро устроилась на годичные курсы экскурсоводов, ей даже стали платить стипендию — сто рублей. С моей мамой они, конечно, не очень ладили, но мудрая Наташа терпела и не лезла на рожон — она понимала, что она все-таки в гостях.
Настюшка освоилась в Москве тоже быстро — дедушка и бабушка в ней души не чаяли, баловали, а во дворе она познакомилась со своими сверстницами; они стали вместе играть в детском городке в нашем дворе.
А я немного растерялся. Я не узнал своего родного города, в котором не был восемь лет. Главное — я не узнавал своих былых товарищей, с кем когда-то общался, жил в одном дворе. Все выросли, все изменились. У всех были разные интересы. Правда, Сережка Грушин сразу же прибежал в гости, притащил чая и даже денег с меня не взял. Обрадовался, что я вернулся. Игорь Кононов работал вместе с Сережкой на чаеразвесочной фабрике грузчиком, они трудились в одной бригаде. Игорь женился, у него рос сынок. К сожалению, Игорь сильно поддавал, уходил в недельные запои и тогда был буен и неуправляем. На работе ему объявляли выговор за выговором, но не выгоняли — грузчики в Москве в дефиците.
Я стал устраиваться на работу — изведал много трудностей. В школу идти я не хотел, мне хватило и трех лет мучений. Первым делом я пришел в свои родные края — в музей Кусково, попытался устроиться экскурсоводом. Мне решительно сказали: "Вакансий нет!"
Пришел в музей семьи Маяковских. И там сказали:
"Нет!"
Я обил пороги всех московских редакций. Везде отвечали однозначно.
Короче, я остался с носом после трех месяцев бесплодных поисков работы в нашей замечательной социалистической отчизне.
Один поэт, мой шапочный знакомый Саня Щупленький, работавший в газете "Книжное откровение", сказал:
— Позвони мне через месяц, когда выйду из отпуска, я тебя порекомендую в "Московский помощник партии" или возьму к себе в "Откровение", на договор.
Месяц я ждать не мог. Я сам пришел в "Московский помощник партии". И, как ни странно, ко мне там отнеслись более или менее тепло. Я показал свои стихи Александру Яковлевичу Храброву. Тому они понравились. Он передал их Юрию Ивановичу Вовину, который вел рубрику "Турнир поэтов". Вовин встретил меня вопросом:
— А чего ты ко мне сразу не пришел? Я же поэт с мировым именем, обо мне писали и Солженицын, и Пастернак, и Сельвинский. А вообще-то правильно сделал, что не пришел, все равно я стихов поэтов с улицы или из почты почти не читаю. Знаешь, сколько писем ко мне в день приходит? Тонны! И я их сразу — в корзину. Ведь мы здесь, в "Помощнике", рукописи не рецензируем и не возвращаем. Но Саше Храброву я верю. И тебе тоже. Только ты скажи ч е с т н о: ты хорошие стихи пишешь или говно? Ты мне сам скажи, ч е с т н о!
— Вообще-то я считаю себя журналистом, я, собственно, сюда и пришел устраиваться корреспондентом, — дерзко и вместе с тем очень наивно ответил я.
Вовин задумался и вдруг выдал:
— Это можно! Ты не боись! Без работы не останешься.
И повел меня к заместителю  главного редактора "Помощника" Саше Топчуку.
Тот выслушал монолог о моей сложной и тяжелой жизни, обремененной красивой женой и малым ребенком, посмотрел статьи, стихи и заметки, опубликованные в "Трудной нови", и тяжеловесно, торжественно произнес:
— Добро!
Он проводил меня к завотделом комсомольской жизни Ефиму Наташину и объяснил ему ситуацию.
На следующий день я поехал в командировку в поэтический, овеянный именем Чайковского, Клин. Мне поручили написать материал о жизни горкома ВЛКСМ. После чего редакция должна была решить: брать меня на работу или нет?
Увы и ах, довольно частое печатание в районной газете привело к не совсем хорошим результатам. Дело в том, что как и Советская власть пришла в наш Кубиковск медленными темпами, так и все горбачевские либеральные перестроечные перемены не торопились здесь давать о себе знать. За годы своего сотрудничества с районной газетой я не написал н и о д н о г о критического материала. Только всех хвалил, в основном своих одаренных учеников из Среднеспасской средней школы. И перестроиться мне было трудно, к тому же я и не хотел этого. Я не понимал, почему нужно все и всех ругать, разве в этом суть Перестройки?!
Прочитав мой "клинский" материал, Ефим Наташин отчеканил:
— Это очень плохо. Очень плохо. Так писать нельзя. Так писали только в годы "застоя". Да и то не так хвалебно!
Однако Ефим не бросил меня на произвол судьбы. Он — благородный человек! — отвел меня в отдел информации и представил заму начальника отдела Диме Шкирину:
— Парень неплохой, фактуру брать может, думаю, что вам он пригодится.
Дима сказал:
— Сначала нужно сделать три публикации в "Помощнике", опубликовать их через наш отдел.
Я оживился:
— Есть заметка о книжной выставке в Сокольниках.
— Не нужно.
— Очерк об артисте Картавом.
— Не пойдет.
— О людях, получивших патент на индивидуальнотрудовую деятельность.
— Пиши! А сейчас покажи, что у тебя уже написано. Я достал из сумки газетные публикации и рукопи-
си. Дима листал их минуты три. Не вдохновился.
В скором времени я принес ему новые, уже заказанные материалы. Дима их положил в очень дальний ящик своего письменного стола. И сказал:
— Позвони через месяц.
Через месяц Шкирин вернул мне рукописи, констатировав сакраментальное:
— Не пойдет!
Однако вскорости из отпуска вышел начальник отдела информации Александр Пегов. Вовин отвел меня к нему. Пегов отнесся к начинающему журналисту теплее. Он и сам писал стихи, и уважал мнения своих друзей Храброва и Вовина.
Впрочем, и Саша не взял меня на работу, хотя поначалу и пообещал это сделать.
На Пегова я не сердился. Он мне все равно был симпатичен. Тем более что он пообещал сосватать меня попозже в отдел литературы:
— Ты там будешь чувствовать себя как рыба в воде.
Это тебе близко. Я с завотделом поговорю.
— Да я уже с Петей Рубаком, сотрудником отдела, общался, — посетовал я. — Он, мягко говоря, не пришел в восторг.
— Ну, Петя человек сложный. А с Лоханкиной вопрос решим. Пока же Лоханкина из отпуска не вышла, сотрудничай со мной. Глядишь, что-то и выйдет из этого путное! Словом, я буду тебя проверять на годность к журналистской работе.
Проверял меня Пегов на годность недели две. И за это время учил уму-разуму:
— Что такое журналистика? Это свалка. На нее попадают те, кто в жизни ничего не смог, кто ничего не хочет делать, а хочет только языком трепать. Но уж коли пришел, давай сотрудничать. И на свалке можно сверкать!
Для начала Пегов дал мне задание — взять интервью ко Дню авиации у летчика из аэропорта Быково — молодого и красивого комсомольца.
Я сделал. Материал прошел, хотя Дима Шкирин и сильно возражал. Шансы у меня увеличились. Ведь одна публикация уже была. Впрочем, вскорости до меня дошло, что количество публикаций вовсе не важно — это всего лишь зацепка для отказа.
И все же Пегов во многом помог мне разобраться в азах журналистской профессии. Саша давал ценные, мудрые советы:
— Ты должен схватить читателя за грудки и уже ни на секунду его не отпускать. Учти, газета — это бумага, с которой люди ходят в сортир, а, по идее, мы должны писать так, чтобы они с газетой в сортир не ходили. У нас, репортеров, много конкурентов. Главный из них — телевидение! Поэтому мы и должны уметь не только рассказывать в материалах, но и п о к а з ы в а т ь. Это искусство! И самое главное: не пиши в г а з е т у!
— То есть? — не понял я.
— Не подслащивай пилюлю, ни под кого не подстраивайся! Не занимайся саморедактированием. Для политической обработки материала есть я. А ты пиши сермягу!
Эти советы я запомнил.
Но место репортера в газете мудрый и добрый Саша все не предлагал и не предлагал. Даже на оклад в сто рублей. Даже на договор. А за весьма большой материал о молодом летчике из Быкова я получил семь рублей восемьдесят копеек. Это за две недели работы. Не прокормишься.
Я потихоньку начал искать работу в других местах. Приходил во многие организации и предприятия и предлагал-предлагал-предлагал свои услуги. Делал вторую тотальную попытку устроиться на службу. Но даже в тех местах, где висели вывески "Требуются, требуются, требуются", никто меня почему-то не брал.
Уже совершенно потерявший всякую надежду, я заглянул в музей революционного писателя Беднякова. И — о, чудо! — там оказалась свободна ставка младшего научного сотрудника. С огромным окладом… В сто рублей.
Сердобольная и экспресcивная директриса Галина Ивановна Доброва (на вид ей было лет шестьдесят) почему-то в меня поверила.
Она сказала:
— Даю вам неделю испытательного срока. Пока просто приходите в музей, перечитайте величайшего из величайших Николая Алексеевича Беднякова. И будем решать вопрос.
Я согласился. Я делал все, что меня просили. И через неделю директриса взяла меня на работу, за что я был ей бесконечно признателен.


* * *


…Осенняя перестроечная Москва 1988 года пробуждалась от короткой, как передышка боксеров между раундами, ночи. Затаившаяся улица Горького накапливала силы, чтобы где-то часам к восьмидевяти вскрыться, точно река во время половодья. Заспанный милиционер, размахивая жезлом регулировщика, шел в свою стеклянную каморку, расположенную под часами, рядом с памятником Пушкину, или, как говорили когда-то, с Пампушемнатвербуле. Фотографы, имеющие патент на ИТД, устанавливали свою несоветскую хитроумную аппаратуру. Бесчисленные нервные приезжие начинали спрашивать у дворников, метущих тротуар, и у блюстителей порядка, как добраться до Елисеевского магазина.
И вот пробило восемь часов. Вскрылась Тверская, как река, и побежала "куда не знает". В сторону Красной площади и Белорусского вокзала, Неглинки и Арбата. От напора людей центр стал трещать по швам, как бы стала трещать курточка самого крупного мужского размера на одном из моих знакомых шеф-поваров из ресторана "Прага". Закипел, зашумел московский муравейник.


МНСы и СНСы


…Наталии Семеновне Дубовой исполнилось двадцать четыре года. Она выросла в семье очень почтенных родителей. Ее мама работала директором школы, папа преподавал в Московском (областном) педагогическом институте имени Крупской. Наташа старалась не отставать от папеньки с маменькой. И, как завещал дедушка Ленин, училась, училась, училась. Упорно и вдохновенно. За что и была после окончания школы осчастливлена очень необходимым при поступлении в ВУЗ пятерочным аттестатом и золотой медалью. Не беда, что юная Наташенька, как она сама рассказывала своим знакомым, всю математику, физику и химию сдирала у двух своих лучших подруг Светки Ивановой (Светки большой) и Светки Миллер (Светки маленькой) — у этих двух девушек сдирал весь класс и математику, и физику, и химию... Да и сами учителя порой консультировались у них по тем или иным вопросам школьной программы. У Светки Ивановой папа работал на кафедре высшей математики Физтеха, а Светка Миллер просто такой умной уродилась.
Словом, жила-была Наташа, как и полагается жить простой советской комсомолке. Чудно жила, как она сама любила повторять. И выглядела весьма импозантно. Всегда строгое платье, аккуратная прическа, завитые каштановые волосы, немного припудренные щечки и подкрашенные веки, голубенькие глазки да чуть вздернутый носик.
Будучи студенткой, двадцати лет отроду она вышла замуж за своего былого одноклассника Диму Дубова, статного, усатого, широкоплечего мастера спорта по гребле.
В двадцать два года она окончила с красным дипломом институт, и маман устроила ее по блату в музей пролетарского писателя Беднякова.


* * *


…Леонид Мефодьевич Ерошкин свою сознательную тридцатипятилетнюю жизнь, начиная со студенческой скамьи, посвятил борьбе с Зеленым Змием. И боролся с ним весьма успешно.
— А что, — говорил своим приятелям Леонид Мефодьевич, — я большую пользу государству принес и приношу, выпивая эту гадость, отбирая ее у других. Выпил бы ее какой-нибудь молоденький пацаненок, вьюноша зелененький, да и в козленочка бы оборотился, а то я все беру на себя!
В краткие дни отдыха от борьбы с Зеленым Змием Леонид Мефодьевич делал другие, менее важные, но все-таки достаточно серьезные дела — окончил международное отделение журфака МГУ, аспирантуру при том же ВУЗе, защитил кандидатскую диссертацию, что удается далеко не всем. И ровнехонько одиннадцать лет Леонид Мефодьевич проработал в международной редакции Московского радио — корреспондентом отдела стран Азии и Африки.
Когда началась Перестройка, Леня быстро сообразил, что больше ему не дадут все "брать на себя" в такой солидной фирме, как Гостелерадио. К тому же неспокойная жизнь международного "афро-азиатского" репортера за долгие одиннадцать лет ему изрядно надоела. И после полученного очередного устного строгача Леня отошел в сторону, то есть с журналистикой завязал.
Мама Лени, Нелли Израилевна Лившиц, трудилась завом "экспозиции" в Государственном музее другого пролетарского писателя — Несчастного. Она быстренько пристроила сыночка научным сотрудником в музей Беднякова.
Леня имел много положительных качеств. Например, к женщинам относился как истинный демократ: любил всех без разбора, причем никогда не предохранялся. И называл себя сексуал-демократом. Ни разу при всей своей пламенной любвеобильности Леня не заразился, а вот его женщины частенько попадали в интересное положение. Леня жить иначе не мог. Он видел грех в употреблении противозачаточных средств, а точнее, ему было просто не очень приятно совокупляться в презервативе. Сколько у него детей — Ерошкин не знал. Но любил повторять:
"Мужчина должен жить так, чтобы десятки женщинпосетительниц кладбища говорили своим детям, показывая на ухоженную могилку:
— Здесь похоронен твой папа! — и при этом смахивали бы слезу".


* * *


…Тридцатидвухлетний Виталий Оттович Шульц происходил из двух старинных родов. С одной стороны, он был потомком прибалтийских немцев. А с другой — правнуком волжских русских купцов. Сам же Шульц родился и вырос в Москве, окончил Историко-архивный институт, где долгое время трудился проректором по учебной части его величавый сановный папаша.
Карьера у Виталия Оттовича сложилась не просто, хотя начиналась просто блестяще. Окончив ВУЗ, он сразу попал — разумеется, по протекции! — в аспирантуру и преподаватели научного коммунизма в Геолого-разведочный институт. Писал диссертацию. Будущее представлялось светлым и вполне определенным, но вдруг папашка за что-то полетел с должности. Разумеется, тут же полетел и младший Щульц. Ударился больно, но не смертельно. Устроился преподавать историю в Индустриальный техникум. Начал делать карьеру. Но и тут неблагосклонная судьба настигла бедного Шульца. Он влюбился, да ладно бы в какую-нибудь математичку или химичку, нет, втрескался по уши в одну из своих юных очаровательных учениц, которая необдуманно и вызывающе безответственно от него, Шульца, забеременела. Когда живот ученицы стал приобретать пугающие размеры огромного школьного глобуса, Шульц перевел студентку в другой техникум, а сам вовсе оставил педагогическую деятельность. Во избежание каких бы то ни было никому не нужных инцидентов. Так перепугался.
На ученице своей он жениться почему-то не стал, но когда она родила, уделял ребенку немало времени и помогал материально. И даже начал думать на тему: а не оформить ли ему брачные отношения со своей бывшей воспитанницей? Думал он очень долго. Девушка к тому времени благополучно вышла замуж за своего иногороднего однокурсника.
А Шульц, оставив мысли о женитьбе, стал искать новую работу. Поработал в ресторане официантом, черным маклером на вольных хлебах. Не заладилось. Наконец он приземлился в музее пролетарского писателя Беднякова.


* * *


И я, и Дубова, и Ерошкин, и Шульц получили "место прописки" в комнате экскурсоводов, в комнате номер десять.
Работа оказалась не самой сложной. Мы все выучили экскурсионную программу — она должна была длиться (и длилась) примерно сорок пять минут.
Приходили к нам на экскурсию чаще всех школьники и учащиеся ПТУ. Мы им вдохновенно и даже с пафосом рассказывали о Николае Алексеевиче Беднякове.
Дети задавали вопросы редко.
В основном спрашивали учителя:
— А он здесь был прописан? Сколько метров квартира?
И т.д. О творчестве вопросов не задавали.
На каждого научного сотрудника в день приходилось не больше одной экскурсии. Все остальное время делать было нечего. Правда, иногда мы еще читали лекции про Беднякова на выезде по линии общества
"Знание" и Клуба книголюбов.
Так прошло полгода. Меня даже повысили. Назначили старшим научным сотрудником с окладом в сто тридцать пять рублей, что не могло не радовать.
Со всеми на работе у меня сложились спокойные, ровные отношения, хотя в целом кулуарная, непрофессиональная жизнь в музее протекала совсем не монотонно. Наталия Семеновна почему-то все время гнала волну на Леонида Мефодьевича, называя его за глаза старым сивым еврейским мерином, лупатым дураком или, почему-то, пархатым казаком (тут она брала образ из бессмертного сериала "Семнадцать мгновений весны").
Леня, в свою очередь, не упускал случая, чтобы поддеть Дубову, то и дело подкалывая ее за стилистические ошибки. Дубова могла, например, сказать "созво´нимся" вместо "созвони´мся". Ленька этого не переносил — все-таки он был кандидатом филологических наук, защитившимся в МГУ.
Виталий Оттович с утра до вечера читал детективы или что-то печатал на машинке (Дубова мне по секрету говорила, что Шульц пишет роман).
Я бегал по магазинам, доставал дочке кефир (она говорила — кефирку), молочные смеси.
Денег, конечно, не хватало. Но я экономил — не ходил на обеды в близлежащие точки общепита. Наташа мне собирала в дорогу — картошечку, яичко и т.д. Потом нам помогали мои родители и теща. Кроме аванса и получки Наташа больше денег от меня не требовала. Она понимала, что больше ста тридцати пяти рублей я заработать при всем желании не могу. И — терпела.
Каждый вторник (понедельник в музее — выходной) в одиннадцать утра нас собирала директриса Галина Ивановна на планерки и давала задания. Она призывала нас тщательнее готовиться к экскурсиям, еженедельно, а лучше ежедневно перечитывать Беднякова, а крылатые выражения из его романов вывешивать у себя дома во всех комнатах.
— А у меня только одна комната, я в коммуналке живу, — заметил на это однажды начальник отдела экспозиции здоровенный бугай Серега Мойшевой.
— Тогда на всех стенах комнаты вывешивайте! — не сдавалась Галина Ивановна. — Николай Алексеевич — наше все!
— Вообще-то, наше все — это Пушкин, — вдруг громко сказал Шульц.
— От вас, Виталий Оттович, я такого не ожидала, — обиделась Галина Ивановна. — Пушкин — неплохой писатель, спору нет. Но Бедняков, но Бедняков!..
Она всплакнула и стала платочком вытирать слезы… И отменила планерку.
На Шульца потом целый месяц косо — как на врага народа — смотрел весь коллектив.
…Время шло. Я прослужил в музее ровно год. Вечерами я спешил домой, там меня ждали Наташа, Настя, родители. Мы втроем с женой и дочкой жили в одной комнатушке, родители нас особенно не донимали, у них были две отдельные комнаты. Настюшке исполнилось два годика и один месяц. Все свободное время я посвящал ей и Наташе. Каждую субботу мы ходили с Настюшкой гулять в парк Кусково. Она, как правило, собиралась очень быстро — быстрее меня, и все время меня поторапливала. Однажды я так долго собирался, что Настюшка обиделась и сказала:
— Я одна пойду!
Деловито надела курточку и шапку... Затем посмотрела вниз и воскликнула:
— Боже мой, где же мои трусы? Я улыбнулся:
— Ну вот видишь, так бы одна и ушла без трусов, разве так можно?! Так что давай вместе пойдем! Подожди еще пять минут.
Она закивала головой. Надела сама трусики, штанишки, в карман положила игрушечный водяной пистолет (он у нас обычно под ванной лежал, в него в детстве еще я сам играл).
Наташа спросила у нее:
— Настя, ну зачем тебе пистолет? Ты вообще девочка или мальчик?
— Я не девочка, — сказала моя чудесная дочка, — я — тигр.
Все мы — бабушка, дедушка и я с Наташей — заулыбались.
Настюшка росла веселой, озорной девчонкой, очень упрямой, заставить ее сделать что-либо было непросто, только уговорами-переговорами. Но если уж она соглашалась, то свои обещания выполняла. Если мы ее ругали, она садилась в угол и приговаривала:
— Никто Настечку не любит. И подружек у меня нет. Скучно.
Когда мама в сердцах давала ей по заднице, Настюшка громко кричала:
— Где мой папа?! На помощь!
Когда она была в хорошем настроении, доверительно приглашала нас с мамой вместе попрыгать на кровати.
Часто мы ходили в зоопарк. Однажды гуляли там несколько часов. Настюшке понравились медведи, мне — тропические рыбы в огромном аквариуме, маме — тигры и пантеры. Когда вышли на улицу, навстречу нам семенила девушка с двумя болонками на поводке.
Настюшка сказала:
— Ой! Белые мишки на веревке!
Дома Настюшка всех воспитывала, особенно доставалось бабушке:
— Бабуля, смотри, сколько газет валяется! Дедушка тебе задаст.
Когда бабушка завивалась, делала химию, Настюшка называла ее пуделем.
Вообще наблюдения и суждения двухгодовалой дочки меня всегда поражали своей четкостью и конкретностью.
Мама ее как-то спросила:
— Настя, кем ты станешь, когда вырастешь?
— Бабушкой, — последовал феноменальный в своей логичности ответ.


* * *


…Шульц пригласил меня к себе в гости (он жил один, за городом, в Мытищах). Выпили, разговорились.
— Галина Ивановна все-таки святой человек, — сказал Шульц. — Простила меня. Я, конечно, дурак, ляпнул, что Пушкин — это наше все, а кормильца обидел. Она месяц со мной потом не разговаривала. А теперь все нормально, статус-кво восстановлен.
— Слава Богу, — обрадовался я.
— А вот Наташа Дубова все-таки с большим сдвигом по фазе, — продолжил свою речь Шульц, — может не дать в самую последнюю минуту. Так, кстати, и случилось с нашим другом Леонидом Мефодьевичем.
— Как? Они? Они??? — я чуть было не потерял дар речи.
— Вот тут, на этом диванчике, на котором ты сидишь, голенькие лежали. Затем на коврик почему-то перебазировались. А потом, когда уже нужно было делать дело, Мефодьич вдруг начал рассказывать о том, какой он гиперсексуальный, сладострастный восточный мужчина. Но делать ничего существенного не стал. Видно, перепил, переборолся, как он говорит, со Змием. А со здоровьем шутки плохи. Натали, обидевшись, оттолкнула бедного Ерошкина, после чего он — в чем мать родила — бегал и вопил на всю Коломенскую: "Она не дает! Она мне, падла, не дает!" Ну, это я тебе уже говорил. Однако у тебя, я уверен, таких проблем с ней не возникнет. А у меня, честно говоря, уже нет сил никаких с ней общаться. Ни в каком плане! Я устал. Но ты учти: у нее сейчас очень несладкий период в жизни.
— Почему?
— Примкнул к нашей веселенькой компании гитарист Миша Ривкин, тридцатилетний мальчик из хорошей еврейской семьи и стал дружить с Дубовой. А потом и он от нее отказался. Она поэтому, а может, еще почему, уже неоднократно спрашивала меня о тебе. Я тебя охарактеризовал как "настоящего, проверенного бойца, своего парня". Так что — не подведи!
— Да мне это ни к чему! — сказал я. — Я женщин люблю как людей. Мне достаточно на них смотреть и восхищаться ими. Знаешь, один поэт здорово сказал: "Я некрасивых женщин не встречал!" А наша Натали — просто красавица! К тому же у нее, если мне память не изменяет, есть муж!
— Память тебе не изменяет. А вот Дубова мужу изменяет! — ответил лукавый и остроумный Шульц. — Надо, надо тупорылым спортсменам наставлять рога. Пойми, Наташа не может без "этого". И Дима пусть тебя не волнует. Наташа рассказывала мне: "Ты знаешь, Виталий, как только мы приходили с Димкой домой, так сразу же и начинали... И все равно мне не хватало! А теперь, когда он в армии, мне и вовсе трудно. Я — сексуально-зависимая дама".
— И все-равно как-то неудобно, — отбрыкивался я. — Зачем я буду участником греховных отношений, зачем буду делать другому человеку, в данном случае Диме, плохо? Кстати говоря, что он представляет из себя как человек?
— Дима и впрямь уникальный парень. Все делает сам: стирает, шьет, даже вяжет. И охраняет (охранял) — точно охранник зеков — женушку от мужиков. Не совсем, как видим, удачно. Но он по-своему счастливый. Если бы он знал в с е, то, наверное, почернел бы от горя.
От этого разговора я остолбенел. Я слушал Шульца дальше и не верил своим ушам. Виталий говорил еще о чем-то, а я все переваривал-переваривал, совершенно потрясенный, полученную информацию.
Через неделю Наташа и Настя уехали попроведать бабушку Эмму в Кубиковск, а Шульц опять пригласил меня в гости. Поехали втроем — сам Виталий, я и Ерошкин.
Ленька уже был поддатый.
Дома у Шульца он еще хряпнул рюмашку. Потом еще рюмашку, потом еще одну. Накачавшись, как следует, Ленчик вспомнил, что после дозы алкоголя нужно бы еще для полного счастья и девочек, и он начал донимать Шульца:
— Достань, а, друг, достань, а, Виталий Оттович!
Ну, а?
Сердобольный и, как выяснилось, наивный Шульц стал звонить приятелям, чтобы те приезжали в гости и привезли с собой девчонок. По ходу дела Шульц начинал объяснять, как доехать до своих родных Мытищ. Виталий Оттович буквально орал в трубку: "Мытищи, Ярославский вокзал, телки, телки, давай телок!"
У соседей, наверное, складывалось, впечатление, что идет собрание активистов какой-то колхозной фермы.
Кто-то обещал привезти девочек, кто-то сразу отказывался. А время, между тем, текло и текло. Леня, совершенно окосевший,  все  подходил  к  Шульцу и требовал "телок", а затем сам стал звонить своим подругам. Он любил женщин немного постарше себя — лет сорока двух-сорока трех. Особенно активно Леня названивал некоей Людмиле по прозвищу "Чебурашка" — обещая всем товарищам подарить ее. И в одиннадцать, и в двенадцать ночи Леня звонил "Чебурашке", но ее взрослый пятнадцатилетний сын отвечал, что мамы нет дома. Ленька бросал трубку, костерил матом и сына, и саму "Чебурашку", и опять донимал Шульца:
— Виталь, ты меня, а?
— Уважаю, да.
— Ну, тогда телок бы, а?
— Не едут, Ленчик, что-то, погоди маленько!
— Мне подождать — я подожду, — ерничал Ерошкин, вспоминая известный монолог Жванецкого.
Затем мужики догадались позвонить другому сотруднику музея — Сашке Никодимову, двадцатитрехлетнему красивому, соблазнительному жеребцу (он работал техником). Дозвонились сразу. И Сашка, как ни странно, сразу приехал. И привез с собой двух девушек. Одну — себе, другую — товарищам. Леня попытался приударить за ней, но он уже не мог связать двух слов — и был отвергнут.
Сашка сказал мне на ушко, что Оля (та, что для всех) хочет быть или со мной, или с Шульцем, но только не с Ленькой.
Не откладывая дела в долгий ящик, Шульц, чтобы потом не забыть, спросил у подружек телефончики. А Оля вдруг выпалила следующее:
— А телефон у меня такой же, как и у Сашки!
.............................................................................................
.............................................................................................
.............................................................................................
.............................................................................................
.............................................................................................
.............................................................................................
.............................................................................................
Оказалось, что Никодимов привез на "растерзание" свою родную сестру. О, непостижимый, альтруистический порыв! Мы с Шульцем удивленно переглянулись.
Я, узнав, что Оля и Сашка — родные брат и сестра, отпрянул от девушки, точно ошпаренный, и начал устраивать себе ночное ложе из стульев в коридоре (у меня уже был подобный опыт…).
Отвергнутый Леня очень грустил и чтобы рассеять грусть-тоску изловчился и пьяной дрожащей рукой разлил коньяк по рюмкам, не обделив, разумеется, и себя. Затем начал произносить тост в честь Великого Октября! (Через день была какая-то годовщина Революции.)
Нужно признать: Ленька всегда оставался верным марксистом-ленинистом и в идеалах Октября никогда не сомневался! Даже укушавшись как свинья Ленька искренне любил Революцию, дедушку Ленина и его близнячку — КПСС.
Ленька сказал:
— Предлагаю поднять тост за... (нервно посмотрел по сторонам). Не мешайте мне! Поднять за... Жарков, что ты смеешься? Я уверен, что ты стоишь на правильном пути. Поэтому дай мне говорить. Шульц, не хихикай!
После долгого, гениального в своей пустопорожности тоста коллеги все же выпили за очень Великий Октябрь и за большие социалистические завоевания. Одну фразу как истинный филолог Леня крутил полчаса, виртуозно окрикивая собутыльников и меняя порядок слов. Наконец мы с Шульцем уложили Ерошкина спать на кухне. Сашке с подругой выделили отдельную комнатку. Шульц остался с Олей — в другой. Я удалился в коридор. Но, увы, отдохнуть никому не удалось. Ленька, сняв с себя ВСЕ, ходил по коридору, заглядывал в комнаты и требовал Человека! (Так он зачастую называл женщин.) Сашка и Виталий тихо шипели на Ерошкина, но тот все равно никак не мог угомониться. Кроме того, он каждые полчаса ходил в сортир. Громко попердывал и мочился, не закрывая за собой дверь туалета.
Я терпел долго, но чаша терпения переполнилась, и я буквально прорычал коллеге:
— Если ты не ляжешь, я тебя очень больно стукну. И Леня понял, что к чему. Дошло. Прикрыв срамное место руками, он удалился на кухню. Минут через пятнадцать, правда, вскочил опять. Хмель не покидал черепную коробку Леонида Мефодьевича. Он опять подошел ко мне и спросил:
— Ты человек?
— Да.
— Тогда подвинься, — совершенно четко отреагировал пьяный Ерошкин и начал пристраиваться на мои обжитые стулья. Я несильно стукнул бедного пьянчужку по голове. Леня закричал, как ему больно. И опять усвистал на кухню. Наконец Ленька окончательно угомонился, перетрухнув, видимо, не на шутку. Заснули и все остальные. И до двенадцати часов дня все население шульцевского дома спало.
В двенадцать мы выпили с Шульцем кофе и стали болтать, пока другие еще видели дневные сны.
— Евгений Викторович, а как ты думаешь, какой строй все-таки более правильный — социализм или капитализм? — неожиданно спросил Шульц, как будто мы были не у него дома, а где-нибудь в США, на международном коллоквиуме.
— А разве есть разница? — удивился я. — По-моему, во всем мире существует только один строй — рабовладельческий. Есть класс рабовладельцев и класс рабов. И узенькая прослоечка — мастеров, которые нужны и тем, и другим.
— Но все-таки на Западе свободы, наверное, больше? — проявил некую антипатриотическую агрессивность Шульц.
— Мы там с тобой не жили, Виталий, — уклончиво ответил я. — Конечно, нашей пропаганде я бы не стал верить на сто процентов, но, думаю, там тоже свободы нет. Точнее, она есть, но не для всех.
— А ты скептик, — вздохнул Виталий. — А в дружбу ты веришь?
— Не сердись, мой друг, но никакой дружбы, тем более любви (без детей!), нет и в помине. Дружба — иллюзия, что можно получить нечто дешевле, чем оно стоит на самом деле. Влюбленность — хитрая реакция мозга, реакция самообмана, когда человек алчет вполне конкретных материальных вещей, а думает, что влюблен.
— Эк ты завернул, — удивился Виталий. А меня несло, точно Остапа:
— Впрочем, любовь и влюбленность — совершенно разные понятия. Не понимая этого, мы часто бываем наказаны. Высшим разумом, сиречь Абсолютом. В Писании сказано — возлюби ближнего своего, как себя самого. Больше себя можно возлюбить только Бога. Что же делаем мы, грешные смертные? Уверяем себя, что кого-то любим больше собственного ego. И — претендуем на душу другого человека, его тело. А это антибожественно. А значит, и наказуемо.
— Наказуемо? Почему?
— Ну потому что нельзя идти против законов природы. Любовь должна быть направлена на Клан и на Абсолют. Все остальное, увы, только средство, чтобы Клану (сиречь самому себе) было хорошо. Вместе с тем, приятные сердцу люди — не выдумки идеалистов. И слово "дружба" вполне имеет право на существование. Но только в американском смысле. Приятен тебе человек — товарищ. Виделись два раза — друг. Так мне про Америку рассказывали…
— Значит, ты идешь против природы, ведь ты же сейчас изменяешь своей жене… Отдыхаешь без нее — в женском обществе.
— Нет, я ей не изменяю. Хотя мог, наверное, изменить. И это плохо. Это мне совсем не нравится. Если можно, я, пожалуй, поеду…
— Да ладно тебе, Женек, не кипятись, — стал меня успокаивать Виталий. — Левак укрепляет брак. Эта Оля тебе понравится, очень сексапильная девушка…
— Это исключено. И брак лучше укреплять как-то по-другому. Знаешь, есть такая известная еврейская максима "Да пусть рухнет сам Иерусалим, лишь бы Хаечка моя была жива!". Это очень честная максима. И, как выясняется, всеобъемлющая. Что есть еще в этом мире, кроме детей, жены, матери, отца, дядюшек, тетушек, других ближайших родственников? Ничего. Все остальное — иллюзии.
— А я все-таки верю в дружбу. Я, например, считаю, что ты мой друг.
— И ты мой друг, конечно. Вообще, любые обобщения, как правило, излишни. Ты мне лучше вот что скажи: ты пишешь роман, или нет? Мне Наташа сказала, что пишешь.
— Да так, кропаю понемножку. Это, видимо, форма невроза. Ты знаешь, я недавно читал журнал "Вопросы психологии". Там напечатана любопытная аналитическая статья "Проблемы психофизических недостатков и творчества". Интереснейшая статейка. Совершенно ясно, что болезнь — двигатель творчества. Вот, видимо, я болею.
— Тут я бы с тобой спорить не стал. Мне кажется, творчество — это вид психотерапии. Мы как бы выговариваемся, облегчаем свою душу.
— Да, писатель — сам себе психотерапевт и священник.


* * *


…Новую трудовую неделю обитатели комнаты номер 10 начали с главного дела для всех научных сотрудников музея — с написания план-карт. По вторникам их нужно было сдавать начальнику отдела научной пропаганды Ольге Папиной, которая их, наверное, никогда не читала, просто ставила на них свою подпись — для галочки, для отчета, в свою очередь, перед еще более высоким начальством, а именно перед заместителем директора по науке Людмилой Петровной (Людочкой) Стаевой и перед Галиной Ивановной.
Сотрудники долго и упорно бились над составлением этого ответственного документа. Я то и дело задавал вопросы своему старшему товарищу Шульцу:
— Ты помнишь, что мы делали на прошлой неделе?
— Ничего мы не делали, будто сам не знаешь, но напиши так: "Изучал материалы о великом пролетарском писателе Беднякове. Совершенствовал экскурсию по музею".
— Сколько же можно ее совершенствовать? И так каждый день говорим одно и то же!
— Все равно пиши! — отвечал невозмутимый Шульц. — Repeticium est mater studiorum! И не пиши просто: мол, провел столько-то экскурсий, прочитал столько-то лекций. Опиши красиво, как рассказывал — глубоко и вдохновенно! — про кормильца, а если лекцию читал, то поведай, как тебя встречали, и учти: побольше лирики, то есть воды. Наши бабенкируководительницы дюже стихи уважают! И бери пример с более опытных товарищей. Наталия Семеновна, например, сообщает всегда следующее: "Я приехала в ПТУ читать лекцию, мне очень обрадовались, приглашали выступать еще, в конце лекции мне аплодировали". Не забудь раскрасить план-карту цветными карандашами! И главное — сдать ее вовремя!
Шульц знал, что говорил. Его за подобные документы всегда на планерках хвалили.
Часа через два приятели составили прекрасные план-карты. И заскучали. Делать было нечего. Группы экскурсантов что-то не появлялись — в музей вообще народу ходило мало.
Я купил кефирку, Леня принял свои регулярные сто пятьдесят коньячку, а Наталия Семеновна прочитала все газеты.
Как ни странно, музей умудрялся выполнять план, но жил в основном за счет государственных дотаций, зарабатывая в год пятнадцать тысяч рублей, а проедая в два раза больше.
Надо было что-то делать. Мы — Шульц, Ерошкин, Дубова и я — сидели и думали, что бы такое сотворить. Придумали. Ленька пошел курить. Дубова стала томно и интригующе звонить мужикам, Шульц решил еще немного поработать над очередной план-картой. Я попробовал отпечатать на машинке давным-давно написанную статейку о кормильце, о том, какой он талантливый, правильный, преданный идее социалистического реализма писатель.
В этот момент с третьего этажа, точно с высоких непролазных гор, спустилась многоопытная сотрудница отдела фондов Женя Чернявская, известная под прозвищем "Сионистская пропаганда".
Женя завела свою старую песню:
— Вы знаете, что Ерошкин — со сдвигом? Это же видно невооруженным глазом. А лекции вы его слышали? Это ужасно. Его можно выпускать только на пятиклассников, и то — боязно.
Затем Женя переметнулась на другие темы. Она обожала, например, рассказывать о том, как дирижер Геннадий Рождественский спит и видит, что он разводится с женой, бросает детей и женится на нашей изумительной Евгении Григорьевне (которую обхватить в талии трудно даже за очень большие деньги).
Нужно сказать, что Чернявской от Ерошкина тоже всегда доставалось. В сугубо мужском коллективе он безапелляционно заявлял, "что целяк Чернявской не просверлить, наверное, уже и дрелью".
Женя продолжила свои речи:
— А вы знаете, друзья, все-таки евреи — самая успешная нация. Спорить с этим бессмысленно. Вообще, все таланты — евреи! И Джо Дассен, и Билли Джоел, и я!
Затем Женька опять продолжила обсуждать Ерошкина, а мы стали дружно ей поддакивать и хихикать.
Нужно заметить, что где-то полгода назад Чернявская хотела женить на себе бедного Ленчика, постоянно, настырно звонила ему домой, но когда Ленька решительно и бесповоротно отверг ее назойливое ухаживание, Женя начала устраивать былому возлюбленному грязные инсинуации.
Конечно, Женя немного утомляла сотрудников комнаты, но Чернявку боялись — все знали, что связываться с ней опасно.
Когда "Сионистская пропаганда" вышла из комнаты, Дубова призналась:
— Какая все же она дурища, но я ее, шизанутую, боюсь! И не хочу с ней портить отношения.
Точки зрения Дубовой придерживались в музее многие. Пожалуй, с интересом с Чернявской разговаривал только я. Нас связывало общее увлечение: мы писали стихи, причем "Сионистская пропаганда" даже умудрилась окончить Литературный институт имени А. М. Горького, где училась вместе с самим королем метаавантюристов Алексеем Максимовичем Темненьким. Себя Чернявка считала настоящим поэтом. Я тоже так считал и всегда говорил Жене об этом. Правда, ее стихов я никогда в жизни не читал. Она их никому не показывала. Призывала верить на слово.
Когда Чернявская вышла от нас и поднялась к себе наверх, где у нее, у единственной сотрудницы, кроме директора, был собственный кабинет, в десятую комнату вернулся накурившийся Ерошкин. И, узнав, что здесь была "Сионистская пропаганда", тут же начал склонять ее почем зря, называя шизофреничкой и грязной агенткой Моссада. А когда вышла Наталия Семеновна, добавил:
— Даже отбойным молотком ее целяк не сломаешь!
…Пробил час дня, любимое время для многих советских служащих. Обед.
Большинство бедных сотрудников музея (в том числе Дубова, Шульц и Ерошкин) питалось в застойное и раннеперестроечное время в расположенном неподалеку ресторане ВТО. К этому ресторану музей был прикреплен на договорной (выгодной для музея) основе. Женщины побежали по магазинам. Главный художник музея Володя Бедолагин пошел занимать очередь в винный отдел роскошного Елисеевского магазина. Художник пил каждый день. Причем, исключительно на работе. Дома ему отвлекаться было некогда, дома он творил!
Выпивал на работе не только Бедолагин, но и многие другие. Традиция эта сложилась давно. В эпоху Леонида Ильича водка вообще в музее текла рекой, и на всех торжествах на столе обязательно стояло спиртное. При Горбачеве — на торжествах — пить перестали, но в трудовые будни музейщики очень даже позволяли себе расслабиться.
В состоянии алкогольного опьянения некоторые сотрудники неоднократно попадались на глаза директрисе Галине Ивановне. Она реагировала на это своеобразно — опьянение принимала за творческий, эмоциональный подъем работников. К трезвым относилась с подозрением и скрытой неприязнью.
Я тоже пошел в Елисевский магазин — купить Настюшке кефирку и цедевиту (она говорила — цедевит).
…Иногда мы все-таки работали — водили группы экскурсантов (не больше одной в день), читали лекции, изредка устраивали патриотические, идеологические мероприятия.
Вот и на этот раз на носу висел какой-то коммунистический вечер. Его можно было провести, не прилагая больших усилий, по известному и любимому в народе принципу "тяп-ляп" — лишь бы пригласить аудиторию — школьников и ПТУшников. А можно было и потрудиться — сделать так, чтобы вечер понастоящему удался. За мероприятие отвечала как секретарь комсомольской организации Наталия Семеновна. На вечере, по ее задумке, должны были обязательно выступить студенты-интернационалисты, барды, поэты, слушатели Высшего номенклатурного института, коим отдавалось явное предпочтение в силу того, что Галина Ивановна всю свою сознательную жизнь до музея проработала в комсомоле, точнее, в аппарате ЦК.
Наталия Семеновна непременно решила пригласить "афганца", то бишь парня, который служил в Афганистане. Но, к сожалению, ее "афганец" заболел. И пришлось мне выручать коллегу. Я вспомнил про Сережку Грушина…
Позвонил ему. Встретились в пивняке на Ждановской. Выпили по две кружечки, закусили креветочками. Я даже не успел попросить Сережку об услуге — его развезло, он разоткровенничался. Его буквально прорвало:
— Женек, мы все-таки живем в стране непуганых идиотов. И воров. Здесь, представляешь, все воры, все жулики, все хотят тебя наебать.
— Почему ты так думаешь? — спросил я.
— Да потому! — кипятился Сережка. — Торговал я раньше по ИТД медикаментами, обратился в специальную фирму, чтобы лицензию дали, — "штуку" "зелени" за это отгрузил. Год проработал, потом проверка — лицензия оказалась фальшивой. Надули.
— А ты что?
— А хули я? Я тоже малька подворовываю. Ну а что остается делать? Жрать-то надо. На зарплату грузчика и на ворованном чае не разживешься. Да ничего и не охраняется здесь. Вот недавно с ребятишками "взяли" склад с икрой, балычком, кальмарами... Консервы, короче. На семьдесят тысяч "бачей". Мы сначала-то на этот склад как порядочные пришли, закупили за свою "капусту" сто килограммов товара, все заодно посмотрели, где у них что... Как сигнализация отключается, где охранники дремлют. Ну и "взяли" потом складик. Охрана, как всегда, спала. Товар ушел за неделю через обычные московские ларечки. Перестройка все-таки имеет свои плюсы — ларьков понастроили хуеву тучу! Ну, а вообще мой бизнес — это машины.
— Завозишь и продаешь?! — обрадовался я. Сережка засмеялся.
— Угоняю. Потом продаю. Машин сто уже на моем счету. Но, вообще, жить становится все тяжелее и тяжелее. Горбач и Эльциноид все, говнюки, испортили. Воровать стало намного труднее. Страна хорошо жила только при Лёне. Воровали ВСЕ. Работал на птицефабрике — тащил птицу, на чаеразвесочной фабрике — выносил чай. В неограниченном количестве. Сейчас больше десяти кг хер вынесешь. А это разве деньги! Лёня всем давал воровать. Настоящий был руководитель.
— Серега, а у тебя что, — замямлил я, еще отхлебнув для храбрости из кружки пивка, — не возникало проблем с милицией? Все так легко сходило с рук? Если ты сто машин угнал...
— Ну приключались, конечно, мелкие неприятности, — ответил Серега. — Взяли мы как-то с пацанами шестисотый "Мерс" у одного банкира. Позвонили ему: "Так, мол, и так: двенадцать "штук" — и вернем!" Но, понимаешь, посредники еще с нами работали. Цену накрутили до семнадцати "тонн", пидоры. Короче, приехали мои орлы на "стрелку". А их — хуяк, окружили. Всех повязали. Корешки мои, естественно, меня сдали. Я сидел в тот вечер дома, счастливый, комедию какую-то тупорылую американскую смотрел.
"Корешки" доложили по "мобиле": мол, все о’кей, Сергун, везем "капусту". Через полчаса позвонили в дверь. Я, даун, дверь и открыл (инстинкт самосохранения не сработал). Ну и мне ручкой пистолета — в еблище. У меня кровища, на башке — рог. Наручники надели. И — в воронок. Посадили в одну камеру с бомжом. Заебал, козел. Вонища от него стояла хуже, чем в сортире. Дал я какому-то сержантику денег, послал за жрачкой. Он притащил, я похавал, начал кумекать — хули делать? Вызвали на допрос. Начальник "мусоров" спрашивает: "Твое, Сергей, дело — "Мерсюк"?" "Нет, — говорю, — начальник, не мое. Оклеветали". "Ну, Сергей, — слышу в ответ, — смотри сюда. Даю тебе три часа, "Мерса" не подгонишь — я тебя лично из "ТТ" пристрелю".
И — лох — отпустил меня.
Я и срулил. Никто даже не проследил за мной. На понтах меня хотели взять. Дома я, правда, с тех пор не появлялся. Может быть, я даже в розыске сейчас состою, хотя вряд ли, они на такую мелочь, как я, времечко свое драгоценное тратить не будут.
— Серега, а ведь ты в Афгане служил, — наконец, решил попросить я товарища. — Сможешь выступить у нас на вечере в музее?
— Да легко, — сказал Сережка. — А хули говорить?
— Я тебе напишу речь.
— Заметано, — протянул мне руку воин-интернационалист и похититель "Мерседесов".
Потом мы еще попили пивка, Серега рассказывал, сколько девиц он перетрахал, какие кабаки посетил, что Игорь Кононов в очередном запое, работу прогуливает.
— Хоть бы ты с ним, Женек, поговорил, — заботливо заключил Сережка, — он тебя уважает.
Я пообещал позвонить Игорю.
Когда вернулся домой, решил сразу на машинке напечатать Сереге речь.
Я сел за письменный стол и за два часа написал текст, в котором говорилось о том, что вот, дескать, часто ругают молодых людей. Мол, панки они да металлисты. Но кто тогда спасал теплоход "Нахимов"? Молодые парни, новороссийские пограничники! Кто бросился в пекло Чернобыля?! Кто защищает апрельскую революцию в ДРА? Да все та же молодежь!
Я писал речь специально очень просто, понимая, что литературных слов мой друг знает немного, и ему трудновато будет держаться на публике.
…Сережка выступил блестяще. Ему долго аплодировали.
На планерке Галина Ивановна похвалила Наталию Семеновну за хороший вечер и особенно за "афганца".
— Да, такого парня было непросто найти, — сказала Наташа.


* * *


Во время работы в музее я познакомился с рядом литературоведов, которые писали о Беднякове, а некоторые его даже редактировали. Вообще, по Москве довольно долго ходили слухи, что редакторы и писали за кормильца. Но это оказалось враньем — домыслы опроверг первый редактор Беднякова девяностолетний Марк Борисович Колосков…
С Марком Борисовичем, конечно, было не просто, он не пропускал ни одного музейного заседания, всегда рвался выступать, но все путал, нашего кормильца Колю Беднякова иногда называл Сашкой Фадеевым, меня — Виталием Оттовичем, Галину Ивановну — Наталией Семеновной, но одно твердил последовательно и упрямо — все книги Бедняков написал сам, а мы, редакторы издательства "Молодая гвардия", ему только помогали, немножко корректируя.
Еще в музей заходил замечательный литературный критик Лев Александрович Иванов, который написал множество книг, в том числе и монографию о Беднякове.
Мы со Львом Александровичем, когда он приходил в музей, общались. Точнее — я слушал его, задавал по своему обыкновению вопросы. У нас установились доверительные отношения.
…Как-то раз шли мы с ним Цветным бульваром в редакцию журнала "Дружба этносов" к нему на работу. Он поделился со мной любопытной историей:
— Я был молод, говорил смелые речи. И сказал при случае Надежде Яковлевне Мандельштам: "Какой Сталин подлец! Сколько людей загубил!"
— Сталин не подлец, — ответила вдова гениального, погибшего в лагере поэта. — Люди загубили себя сами.
— И я призадумался над емкой, глубокой фразой Надежды Яковлевны, — вздохнул Лев Александрович. — А в самом деле, кто же убивал, кто "стучал" на ближнего своего, кто издевался над заключенными? Разве не мы сами? Так почему же мы всю вину сваливаем на одного человека?
— Бедняков, кстати, — продолжил Иванов, — ни на кого не стучал, никаких привилегий себе не просил, даже в Москву, в эту роскошную квартиру на улице Горького, переезжать не хотел — ему было неловко.
Потом мы еще беседовали с Ивановым о первых годах революции, эпохе, когда жил и работал Бедняков.
— Удивительное дело, — говорил Лев Александрович, — среди видных государственных руководителей, начальников карательных органов первых лет Советской власти практически не было русских. Даже Ежов оказался другой национальности. Мордвином.
— Как вы думаете, почему? — спросил я.
— Видите ли, Женя, — ответил мудрый критик, — когда в деревне отрубают голову петуху, то приглашают это сделать кого-то со стороны... Своему — не под силу... Это хорошо, что наступила Перестройка, — вернулся ко дню сегодняшнему Лев Александрович, — я теперь могу спокойно писать о Беднякове — раньше все было под запретом. Власти принуждали наводить хрестоматийный глянец на певца революции, меня даже в музей не пускали… А сейчас я здесь почетный гость. Вам повезло — вы пришли в правильное время.


* * *


Особый разговор — музейные планерки. Там постоянно обсуждали план-карты сотрудников, строили немыслимые прожекты относительно тотальной популяризации Николая Алексеевича Беднякова, обсуждали вопросы международной политики (политинформацию обычно проводила Людочка Стаева).
…Активнее других на планерке выступала Ирина Филипповна Воробьева, старая партийная волчица, бывшая активная деятельница Моссовета, страстный оратор и убежденный марксист-ленинец. Партия посылала ее, своего номенклатурного проверенного работника, на всевозможные участки социалистического строительства, но... Когда Ирина Филипповна (за глаза музейщики ее называли Ирой) руководила зоопарком, то передохли все несчастные, не привыкшие к советской диете крокодилы и симпатяги бегемотики, а мартышки, как шутил Шульц, спасались от холодов на станции метро "Баррикадная". Удавы же просто-напросто объявили бойкот, как шутил тот же Шульц, и перестали размножаться. В итоге зоопарк не выполнил план. Иру заставляли размножать удавов и других зверушек. Но она не могла. А партия раз приказывает, значит, приказ надо выполнять — и тут уже не до шуток. Иру наказали, объявили выговор и немножко понизили. Поставили руководить московской культурой. Но и тут дело не заладилось. Многие отвратные столичные поэты, прозаики, драматурги, мать их за ногу, писали неправильно — не в стиле "социалистического реализма". И опять Ире нашли замену и перевели на другую ответственную работу.
Словом, работала эта самоотверженная, стоическая женщина на сложных участках социалистического строительства. И перемещалась с каждым разом, как это ни странно, почти всегда вверх.
Ничего путного она в жизни сделать не могла. Но закалки была правильной. И партии ничего не оставалось, как назначать ее руководителем различных других отраслей и организаций.
В одно не прекрасное утро Иру все же ушли на пенсию. Исполнилось товарищу Воробьевой ни много ни мало, а все семьдесят годков. Впрочем, сама Ира чувствовала себя молодой. И даже позволила себе немного надуться на партию. Недаром говорят, пионеры и пенсионеры — близнецы-братья, точно гений и злодейство. Не работать Ира, конечно, не смогла, характер не тот. К тому же она очень любила своего внука и не желала бросить его на произвол финансовой судьбы. Внук больше всего на свете уважал денежные знаки. А если б Ира не работала, то финансы начали бы петь романсы. Ведь она получала пенсию всего двести пятьдесят рублей...
Ради внучка дорогого, ради его светлого будущего и по зову сердца товарищ Воробьева, будучи на пенсии, продолжала трудиться. Назначили ее заместителем директора по хозяйственной (как говорила она сама, экономической) части музея пролетарского писателя Беднякова.
Увидеть товарища Воробьеву на работе можно было только во время планерки. Все остальное время она проводила (если верить ее словам, в Главке или в Моссовете, где собирались не только действующие аппаратчики, но и многие бывшие крупные партийные, советские общественные бонзы).
На планерках Ирина Филипповна всегда решала глобальные вопросы. А именно — следила за тем, чтобы сотрудники не сбивались с правильного, единственно возможного, диктуемого партией жизненного пути, аутентичного (уважаемое ею слово) политического курса.
— В политике у нас заделаны все! — любила при случае повторять Ира.
До 1988 года на планерках Ира очень активно нахваливала первого секретаря Московского обкома КПСС товарища Бориса Николаевича Ельцина, но когда того сняли, дав ему пинка под зад, Ирина Филипповна как опытный партийный руководитель моментально перестроилась и на одной из планерок, последовавшей сразу после известного пленума, изрекла:
— Я всегда чувствовала, что он недостаточно зрел для высокой партийной работы. Вот пример, товарищи, того, как человек неправильно понял Перестройку и то, что мы называем Гласностью. Так вести себя нельзя. Гласность Гласностью, товарищи, но говорить-то нужно правильно, аутентично.
Когда же Бориса Николаевича назначили на другой ответственный пост (шутка ли — министр!), Ирина Филипповна и тут нашла что сказать:
— Здесь ему самое место. Ведь он по образованию строитель. Долгое время работал на этом сложном участке социалистического строительства. Здесь он найдет себя. Руководить строительством сможет.
Ира была страстным сторонником Перестройки и не раз возмущалась:
— До чего эти чиновники довели страну, все растащили, разбазарили! Жили-то мы за счет чего? Продавали свои полезные ресурсы: нефть, газ, золото, лес. И больше ничего не экспортировали. Никто не работал. А платили зарплату всем подряд. Даже за те товары, которые не продавались. И вот вам, пожалуйста, результатец. Ох, уж эти чинодралы, у нас в стране (вы представляете?) миллионы руководителей!!!
Ира обожала произносить речи. И делала это очень своеобразно и талантливо. Почти в каждом ее предложении звучали такие славные слова, как перестройка, гласность, ускорение. На одной из планерок Ира высказала ряд соображений (интригующих) и насчет литературы.
— Товарищи, пусть всегда будет Гласность, пусть всегда будет Ускорение. Это же прекрасно, товарищи! Сейчас печатают многих интересных писателей. Вот, например, Булгаков. Хоть он был, конечно, великим путаником, но ведь все равно печатаем его! И я считаю, что всем нам надо ознакомиться с его доселе неизвестными произведениями. У нас в музее есть печатная машинка. Печатная машинка, товарищи, — это орган размножения. Пусть Светлана Сурьмина (она ведь ранее работала секретарем-машинисткой) перепечатает нам экземплярчика четыре, например, "Сердца, как его, собачьего". Ведь интересно!
Все дружно закивали головами. А Светка закручинилась, как красна девица, у которой в свадебную ночь украли супружника.
При всех своих закидонах Ира была чудесным человеком. Она отличалась редким альтруизмом, который у людей определенного склада развивается к глубокой старости. Ира любила делать людям добро. И нескольких сотрудников музея устроила на хорошо оплачиваемые новые работы. "Выколачивала" своим знакомым квартиры, участки… Многое делала и для музея — "пробивала" сотрудникам пропуска в специальные, ведомственные, номенклатурные поликлиники, бесплатно — через какого-то спонсора! — поставила в музей несколько видеомагнитофонов, диктофоны и т.д.
Иру все любили, даже Светка Сурьмина, хотя печатала Булгакова она, конечно, неохотно.
…Наступил декабрь. Скользкий, неприветливый, зябкий месяц.
Утешало только то, что выдали получку. Мужчины ожидали, когда откроется Елисеевский магазин. Деньги уже отдали технику Сашке. Он побежал за напитками, кому-то — коньяк по тринадцать восемьдесят, кому-то — шампанское по шесть пятьдесят. А если особенно повезет, Сашка всем притащит "Русский сувенир" за десять рублей. Сорок градусов. Дешево, но сердито.
В десятую комнату ворвалась Светка Сурьмина, довольно скверная на язык и, естественно, на характер замужняя женщина. Руки у нее почему-то были в каких-то кровоподтеках и синяках.
Комната затихла.
— Жарков, что это у тебя галстук такой короткий? — съязвила Сурьмина.
— Все у тебя, Сурьмина, не слава богу. Раньше я в этом галстуке ходил, ты ничего не говорила. Так вот, я его не укорачивал.
На помощь мне пришел Ерошкин:
— Светик, а что это у тебя за укус на руке, кто тебя обидел?
Светка, бросив глазами гром и молнии на Ерошкина, вылетела из комнаты.
Теперь в комнату вошел Бедолагин, потомственный художник двадцати девяти лет, убежденнейший реалист, член Союза художников СССР, комсорг этой мощной организации и неизлечимый пьяница. Он уже принял грамм двести. Взгляд у художника был возбужденный и блуждающий. Он хотел еще пропустить стаканчик, другой, третий... Хотел и поговорить. Говорил он, как правило, об одном: о Сергее Сергеевиче Мойшевом, начальнике отдела экспозиции, своем непосредственном руководителе.
— Какой же он, этот Мойшевой — гнусный тип, скотина! — начал ругаться Володька. — Не-на-ви-жу! Ничего в музейном деле не понимает. А сегодня пришел надушенный тройным одеколоном, дурак. Лучше бы мне отдал — я бы выпил.
Потом Володька решил порассуждать об искусстве:
— Авангардисты мне осточертели. Все прут и прут как танки, подонки. Выставки, мол, хотим свои устраивать. Но мы, честные мастера, будем до последней капли крови сражаться против их гнусных произведений, так сказать, искусства. Бороться будем, пока течет кровь в наших реалистических передвижнических жилах. Есть только одно направление в живописи — это реализм. Есть только передвижники. Крамской, Репин, Суриков.
— И Бедолагин! — съехидничал Шульц.
— А что, может быть, — охотно согласился художник.
Володя пил много, очень много. К двадцати девяти годам он забыл, что такое интерес к женщинам. Любил только свою жену Светочку, пятидесятилетнюю ювелиршу, зарабатывающую восемьсот рублей в месяц. Значительную часть женушкиных денег Володя благополучно пропивал.
Нередко он удивлялся, находясь в десятой комнате:
— Как это некоторые мужики снимают хату для того, чтобы трахаться! Я понимаю — водку пить! Для этого дела можно и трехкомнатную квартиру со всеми удобствами снять. Но для секса... Нет, не понимаю.
Наступил час дня, и сотрудники разбежались по своим делам.
Я побрел на Тверской бульвар, где подрабатывал дворником в Литературном институте имени А. М. Горького.
Работать в Литературном институте дворником мне было не напряжно. Участок небольшой — я трудился на полставки. Подметал территорию возле спортивной площадки и гаражей. Научился делать метлы из прутьев, работать скребком и долбить зимой лед ломиком. Полставки дворника составляли тридцать два рубля. И они были совершенно не лишние. Сто тридцать пять (в музее) и тридцать два (в институте) — в итоге сто шестьдесят семь. На эти деньги уже можно было как-то существовать.
Огромный плюс моей работы в Литературном институте заключался в том, что в моем распоряжении находилась собственная дворницкая. Фактически отдельная квартира с туалетом и умывальником в центре Москвы — на Тверском бульваре! Я там любил просто посидеть, почитать, посочинять стихи.
Зарплату я получал вместе со всеми остальными сотрудниками института. Почетно и даже как-то неловко было стоять вместе за получкой с Евгением Ароновичем Долматовским (его я очень уважал за фильм "Добровольцы"), Львом Адольфовичем Озеровым, которого злые языки называли "сыном Гитлера", Константином Александровичем Кедровым.
В этот день я быстренько подмел свою территорию, почистил урны и полчасика успел почитать в дворницкой детективный роман "Нет орхидей для мисс Блендиш" моего любимого Чейза.
Шульц с Дубовой направились обедать в ВТО, Бедолагин и Ерошкин заняли очередь в соответствующий, ласкающий глаз и обоняние отдел Елисеевского магазина…
После обеда Серега Мойшевой притащил в музей гороскоп. У нас появилось новое увлечение — мы начали этот диковинный предмет очень научно изучать! В основном изучали друг друга. И, например, завотделом научной пропаганды задастая Оленька Папина была беспощадно разоблачена! Папина всегда и всем утверждала, что она по гороскопу — козочка, "стройная, миниатюрная, эффектная козочка", но, как установила суровая, но справедливая Дубова, завидующая Папиной из-за ее должности, — Ольга Васильевна оказалась лошадью!
— Ха-ха, — смеялась Наташка, вчитываясь в гороскоп, — а Папина-то лошадь! Здоровая, мощная кобыла!
Затем все долго и упорно хохотала над тем, что Ерошкин — змея, и над тем, что многое из приписываемого змеям совпадает с ленькиным характером. Ну, прямо один к одному.
Через неделю завхоз Сонька-Помойка (Зоя Давидовна Рогова, она же Зоя Давиловна и главный враг научных сотрудников, так как все время приставала с требованием, дипломатично высказанным в форме просьбы чем-то помочь технику Сашке Никодимову, ее помощнику) притащила сонник и брошюру "Как на человека влияют магнитные бури?". И опять у нас появилось новое увлечение.
Сладострастная Наталия Семеновна постоянно приносила различные эротические книжки типа индийской "Ветки персика" и нахально, требовательно заставляла меня и других сотрудников перепечатывать этот мудрый поэтичный труд.
На горе сладострастной Дубовой никто этого делать не хотел, а сама она, как всегда, ленилась. Увы, никто из комнаты номер десять особливым трудолюбием не отличался. Почитать книжонку — пожалуйста, но печатать — извини, подвинься.
…Наташа и Настя опять уехали в Кубиковск — они туда ездили каждые три месяца. Я остался один. Скучал без них, рассказал даже об этом Дубовой.
Она почему-то обрадовалась.
— Да брось ты грустить, Жарков, — защебетала Наташка, — надо нам всем развеяться. У меня вон муж вообще в армии. Я его уже год не видела.
Развеяться — так развеяться. Мы наметили вожделенный тлетворный план: Наташка берет подругу и пожрать, мы с Виталием затариваемся, и все вместе едем в родные шульцевские Мытищи.
Задумано — сделано.
Пили долго и упорно. Но все равно другая девчонка — Леночка — Шульцу не понравилась.
— Жарков, Дубова, — плакался друзьям-коллегам Виталий, когда Леночка вышла в туалет, — ну не могу я с ней лечь! Совокупиться с ней — это тоже самое, что заниматься скотоложеством — настолько она похожа на какого-то зверька. Барсучка, хорька? Не пойму. Но спать с ней не буду.
Шульц надул, как дитя, губы. Мы с Дубовой тоже загрустили. Но потом решили, что просто Шульц мало еще выпил, и все подливали ему и подливали, не забывая, впрочем, и о самих себе. В общем, мы прилично окосели.
Видя, что половая активность Шульца по мере возрастания степени его опьянения не увеличивается, мы с Дубовой сами уединились в отдельной комнате и… неожиданно для самих себя стали бурно целоваться. Постепенно мы разоблачались от ненужных предметов туалета и в скором времени не заметили, как оказались совершенно без всего. Но когда нужно было делать главный решительный шаг, Наталия Семеновна почему-то отвергла меня, мотивируя свой отказ следующим образом:
— Жарков, а ведь мы грешим! Ты женат, я замужем… Нет, нет, не могу перешагнуть психологического барьера!
— Ну разочек-то можно, — настаивал я.
— Нет, не могу перешагнуть психологического барьера! — продолжала Наташка.
— Нет, так нет, — сказал я. И поспешно стал одеваться.
— Ах, ты такой, да? — обиделась Наташка. — А я, может быть, сейчас как раз и захотела.
— Наташа, ты знаешь, я подумал и понял, что ты права. Давай лучше останемся друзьями.
Она капризно насупилась и пробормотала:
— Отвернись, я буду одеваться. Мы разъехались по домам.
Утром на работе все, как ни странно, решили, что вечер удался.
Каждый пришел к такому выводу самостоятельно, совершенно не сговариваясь друг с другом. И оказалось, что все к лучшему. Я даже очень радовался, что не совокупился с Дубовой. Во-первых, я люблю только свою жену, а во-вторых, в раздетом виде Наталия Семеновна выглядела гораздо менее эффектно, чем в одетом. У нее зиял огромный уродливый шрам на животе. Я допер, наконец, почему Шульц от нее отказался наотрез и все время подыскивал ей каких-то новых дружков, заменителей собственного гордого еgo. Об одном из них следует рассказать особо.


* * *


Николай Николаевич Николаев, тройной Николай, был намного младше Шульца. Однако они дружили. Раньше вместе работали на ниве просвещения в Индустриальном техникуме. Сеяли разумное, доброе, вечное.
Николай Николаевич был парень неплохой, но отличался сексуальными маниакальными наклонностями. Всю свою жизнь он только и делал, что совокуплялся. И даже вел подсчет соблазненных им женщин. Когда Николаю Николаевичу исполнилось двадцать шесть лет, эта цифра перевалила за четыре тысячи. А свою первую женщину (ей было двадцать восемь) он поимел в розовом двенадцатилетнем возрасте.
Жил Николай Николаевич один, в центре Москвы, на Остоженке, в коммунальной квартире с одной соседкой, которая (только она одна) портила ему нервы, отравляла жизнь, мешая делать то, что не делать этот молодой человек не мог.
С нехорошей (потому что хорошая) соседкой он находился в состоянии острой, непрекращающейся идеологической ссоры. И, возможно, поэтому писал грустные лирические песни и жалостливо исполнял их под гитару всем своим гостям. Песни и впрямь были очень душевные, трогательные, сентиментальные. Все больше о платонической любви и настоящей, "железной" дружбе.
(Правильно замечено: многие развратные люди пишут сентиментальные, трогательные песни.)
С Николаем Николаевичем и хотел свести Шульц надоевшую ему Наталию Семеновну. Он чувствовал себя в долгу и перед Николашей, и перед Наташей, которой он давно обещал предоставить в личное пользование нового свеженького жеребчика.
— Они же созданы друг для друга, Дубова и Николаев, — рассуждал Шульц в беседе со мной.
И вот, наконец, дело свершилось. Вечером в субботу (рабочий день в музее) друзья оказались в кафе "Перекоп". Сначала в заведение поехали Шульц, Ерошкин и Николаев — они направились занимать места. А мы с Дубовой подъехали попозже — у нас на поздний час были расписаны группы.
Наташа произвела на Колю ошеломляющее впечатление. Он говорил Шульцу, когда товарищи выходили в курилку перекурить:
— Чего ты мне лапшу на уши вешал, что она страшная, как смерть?! Наташка прекрасна! Томный взгляд, чувственный рот! Чудо! Да я на ней женюсь! И навсегда!
Вообще Коля за свои двадцать шесть был женат трижды. Да и к тому моменту он еще не разошелся со своей последней женой. Дело лежало в суде.
В тот вечер Наташа и Коля долго танцевали и даже страстно в танце целовались.
Ленька напился и восхищался Николашей:
— Какой классный парень, наш человек, сразу к Дубовой пристроился, не побрезговал… Наш человек, красавец!
Разъехались к полночи.
Утром во вторник на работе директриса всех загрузила какой-то новой экспозицией, и про амурные дела в комнате номер 10 временно подзабыли. До среды.
В среду первым из мужчин в комнате объявился я. Дубова встретила меня чисто по-женски — интригующе и витиевато. В глазах ее отражался неприятный аффектированный ужас.
— Ты знаешь, кто сейчас сюда приходил?
— Кто? — переспросил я. — Случилось что-нибудь?
— Николай Николаевич сюда пожаловал, — уже не так испуганно, но по-прежнему ядовито произнесла Дубова. — Откуда у него наш адрес?
— Я не давал, — честно сказал я. — Но разве это тайна? Открой любой телефонный справочник, везде написано про наш музей…
— Да нет, справочник он, наверное, не открывал, это я, я, дура дурная, телефон Николашке-какашке дала, — вдруг нервно призналась Наташка. — Ты знаешь, что он хочет от нас? Чтобы мы дали ложные показания против его сумасшедшей соседки и упекли ее в тюрягу. Он уже накатал "телегу" на бедную старуху в милицию. Хочет, чтобы и мы подписали его послание.
— Не пойму никак, чего ты так всполошилась? — ответил я. — Мы же не станем давать никаких показаний. И ничего подписывать не будем.
— Я чувствую: он способен на шантаж. Возьмет и всех нас заложит, если мы не будем выполнять его команд.
— Что он может сказать про нас плохого?
— Ну, что мы вместе, так сказать, проводим свой досуг… По ресторанам.
— А кто это запрещает?
— Тебе-то, конечно, бояться нечего, ты — мужик. А мне каково?
— Не бойся, нас много. А он один. Коллективные показания всегда убедительнее.
— А у него друг — следователь!
— Ерунда!
— Он, этот гнусный Николаев, говорил, что вы знаете его тяжелейшую ситуацию, слюни пускал. Он надеется на вашу помощь. Шульц неоднократно бывал у него дома. Даже с соседкой его придурочной знаком. И Ленька, кажется, тоже немного в курсе дела. Этого он, Николашка, считает достаточно для того, чтобы мы прочувствовали его ситуацию.
— Мы-то прочувствовали, но это еще не основание, чтобы клеветать на соседку!
— Ты это ему объясни!
Наш нервный диалог продолжался бы еще очень долго, но, на счастье, пришли Шульц с Ерошкиным. Услышав рассказ Наталии Семеновны, Ленька тут же наложил в штаны от страха:
— Я сразу почувствовал, что он не наш человек! Не наш человек! Не наш! Это же очевидно. Я это сразу понял. Какая, подумайте, скотина! Мы с ним практически не знакомы, и вдруг такая наглая, нахрапистая просьба! Виталий Оттович, это ты виноват. Зачем ты нас с ним познакомил? Это же не наш человек!
Шульц всех успокоил, заверив, что ничего плохого никому и никогда Николаша, его воспитанник, не сделает, так как он его, Шульца, очень уважает и любит.
— Как я ему скажу, так он и поступит! Конечно, он парень немножко скандальный. Чуть что — судиться! У него даже есть телефон Верховного Совета СССР. Туда он звонит по поводу всех своих (даже самых маленьких) передряг. А в "технаре", где мы с ним сеяли разумное, доброе, вечное, он чуть было не умудрился судиться сразу аж с тремя педагогами. Очень он за честь свою и независимость борется активно, точно несломленное темнокожее население ЮАР. Ну, что поделаешь — гордый, достойный человек! Почти как Пушкин! За свое достоинство — горой! Когда он уходил из "технаря" (Шульц начал рассказывать то, о чем раньше почему-то умалчивал), обходной лист ему подписали с быстротой молнии. Это в нашей-то бюрократической стране! Я раньше просто не видел, чтобы так быстро "подмахивали" "бегунки". Ну, а насчет нашего "дела" не бойтесь — Николаша не вякнет. Супротив меня он не попрет.
Комната потихоньку успокаивалась. Однако вечером Колька позвонил мне домой. Обратился с той же просьбой. Я трусливо заметил, желая оттянуть время расплаты за глупость мимолетного знакомства, что это не телефонной разговор.
— Встретиться надо, Николай Николаевич, и все обсудить. По аппарату... Сам понимаешь!
— Когда? — тут же уточнил Николаев.
Мне стало нехорошо — я не ожидал такого напора. Проблему — "когда" — обсуждали очень долго. После длительных и капризных (с моей стороны) переговоров условились о дне встречи. В назначенный день Николаев — на мое счастье — позвонил и жалобно сказал:
— На час должен буду опоздать. Время терпит?
— Нет, старик, должен бежать, — соврал я.
— Ладно, тогда созвонимся потом.
На том и порешили. Созвонились мы не скоро. И Коля все понял, и комната номер 10 допетрила, что случайные знакомства — все же не лучшие знакомства, и что плохой старый друг (ибо хороших друзей вообще не бывает) лучше новых двух.
Комната, точно потрепанная, но сохранившая жизнь курица, отряхивала перья. И решила немного поработать. Дабы забыться, оправиться от маленького, но неприятного шока.


* * *


…На Москву решительно и безжалостно, точно немецкая громада в сорок первом году, наступала зима. И наступало утро.
Шульц ехал в просторной подмосковной электричке, Ерошкин — в душном, медлительном автобусе, Дубова — в нервном, раздраженном метро.
Все мы ехали на работу из разных — непохожих друг на друга! — уголков необъятной столичной земли.
Москва опять кишела как муравейник. Улица Горького накапливала силы...
Ровно в десять пунктуальные обитатели музея собрались в своей веселой обители и сказали друг другу:
— Доброе утро!
И улыбнулись. Начиналась новая трудовая неделя.


* * *


Работая в музее, я приобрел много связей. Познакомился даже с работниками ЦК ВЛКСМ. Один из них почему-то проникся ко мне симпатией и решил помочь с поступлением на факультет журналистики Высшего номенклатурного института при ЦК. И действительно помог. Как меня пропустили — не знаю. Все-таки я лежал в "психушке", меня исключали из Комсомола. Однако мне повезло. В разгаре была Перестройка, 1988 год. Новые слова, смелые лозунги, смена одной формации на другую…
Я сдал экзамены и поступил.
Учили во ВНИ замечательно, т.е. практически не учили, а платили огромную (как среднюю зарплату!) стипендию и отдавали на три-четыре месяца на практику. В любое СМИ — по желанию слушателя. Хочешь на ТВ — выбирай какой хочешь канал, в газету или журнал — без проблем. Я выбрал популярный в те годы отдел литературы журнала "Искорка". И не пожалел. Там работали достойные люди, в высшей степени профессиональные редакторы — Олег Пашенный, Владимир Высочин (он теперь священник), Андрей Беленький, Людмила Михайловна Ниточкина, Володя Потряскин, Миша Пекелин... В "Искорке" я познакомился со многими известными и влиятельными людьми. Главное — получил уроки редакторского мастерства, меня научили работать с рукописями и авторами…
Мне давали вычитывать тексты, я готовил материалы других авторов, редактировал и корректировал их, подбирал фотографии, отвечал за поэтическую почту — писал вежливые, но безутешные, как удары в челюсть, отказы "неноменклатурным" поэтам. За каждый отказ мне платили три рубля пятьдесят копеек. Отказ — трояк. Отказ — трояк. За положительный ответ — не платили.
Еще во ВНИ была уникальная система — каждый слушатель мог выбрать себе наставника, который за деньги института ежедневно учил тебя журналистским премудростям… Со мной занималась Ольга Кунина из "Комсомольской правды" (наверное, безрезультатно, но все же).
В "Искорке" мы иногда дежурили по журналу. В перестроечные годы там бытовала следующая практика — сотрудники отделов примерно раз в месяц (по очереди) освобождались от всех работ для дежурства по редакции. То есть "садились" на телефон, а также встречались с "ходоками", которые, отчаявшись найти правду где-то еще, шли в редакцию суперпопулярного тогда журнала.
К телефону подходить было не очень приятно. Например, снимаешь трубку, а тебе в ухо кричит какойнибудь идиот: "Ты еще жив, жидовская морда? Ничего, мы с тобой скоро разберемся..."
Народу к нам приходило много — отовсюду. Из Москвы, Сибири, с Дальнего Востока...
Мне, молодому стажеру, руководство по наивности своей тоже доверяло дежурить. Я успокаивал людей, как мог. Хотя, честно скажу, у моих коллег получалось лучше. Например, Михаил Абрамович Пекелин, видимо, испугавшись телефонных звонков, просто давал "ходокам" деньги, Александр Вертоградов (он тогда сотрудничал с отделом писем, во главе которого, извините, стоял милый юноша в потертых джинсах Валя Юнусов, ныне фигура из запредельных политических высот) улаживал любые вопросы не хуже иного высокопоставленного чиновника.
Иногда мне звонили из приемной и спрашивали, можно ли пропустить в редакцию того или другого человека. И я начальственно давал (или не давал) "добро". "Кто-кто? Аграновский? Пусть идет. Юрий Афанасьев? Хм... Ладно, что уж, раз пришел — так и быть".
Было приятно ощущать себя большим человеком.
Однажды из приемной позвонили и неожиданно сообщили следующее: "Тут Хрущев прибыл. Можно пропустить?"
Я перепугался.
"Неужели воскрес?" — промелькнула в голове беспокойная мысль, которую я поспешил озвучить.
Меня успокоили: "Это Сергей Никитович, сын бывшего генсека, не пугайтесь!"
— Ну, раз сын, — смилостивился я, — тогда валяйте, пущайте!
Смех смехом, но после ВНИ я стал номенклатурой. Не взять меня на работу в СМИ уже не могли. Более того, я обязан был отработать либо в Комсомоле, либо в комсомольских газетах.
Что еще сказать про ВНИ? Неплохо там учили языкам. На выбор. Именно во ВНИ я стал систематически изучать английский, который раньше штудировал самостоятельно и в Кубиковском педагогическом институте. А мои коллеги изучали и французский, и немецкий, и даже испанский...
После занятий нам показывали западные фильмы — мы посмотрели "Рэмбо во Вьетнаме", "Рэмбо в Афганистане" и т.д. Мы должны были знать пропагандистское оружие врага, и знали. Просмотренные фильмы обсуждали на специальных семинарах, которые записывались на видеокамеру. Потом нам прокручивали запись обсуждений… Наставники указывали на наши ошибки — не только в речи, но и в поведении. Словом, учили и говорить, и держаться. Менее всего нас, как ни странно, учили догмам коммунизма-ленинизма. Времена стояли деловые и, вместе с тем, вольные.
Однажды во ВНИ приехал опальный Борис Николаевич Ельцин.
Держался он очень бойко, отвечал в Большой коммунистической аудитории на все вопросы. Освещал и "крамольные" стороны политической, околополитической жизни. Я задал вопрос:
— Правда ли, что Михаил Сергеевич Горбачев строит дачу в Крыму со взлетной площадкой?
Последовал — после профессиональной, театральной паузы — ответ:
— Дача уже построена...
Все мы смотрели на Ельцина с восхищением — надеялись на него, были уверены, что именно такие люди, как он, честные, бескомпромиссные коммунисты, должны управлять страной. Любовь к витиеватому краснобаю Горбачеву уже ослабевала.
У Ельцина тогда установились теплые, дружеские отношения с редактором нашей институтской газеты "Комсомольская звездочка" Юлией Николаевной Вишняковой. Она решила опубликовать фрагменты выступления Бориса Николаевича во ВНИ. А когда поехала к будущему первому президенту России визировать этот текст, то по дружбе взяла и меня с собой.
И вот мы на Пушкинской улице, в здании ГОССТРОЯ СССР, где тогда работал Борис Николаевич. Его помощник провел нас в солидный, просторный кабинет. Ельцин галантно поцеловал ручку Юлии Николаевне. Мне дружелюбно протянул руку. И както пронзительно посмотрел на меня в упор. Потом начал расспрашивать. Кто, мол, такой? И откуда?
Я ответил:
— Москвич, раньше работал в музее пролетарского писателя Беднякова, а также в школе.
Видимо, ответ Бориса Николаевича удовлетворил. И больше он у меня и у Юлии Николаевны ничего не спрашивал. Начал рассказывать сам. Разные невероятные, весьма грустные истории из своей жизни. Оказывается, Госбезопасность его постоянно тогда преследовала.
— Вот недавно сюда, в этот кабинет, — откровенничал Ельцин, — приходили люди из ГБ. Из сочувствующих мне. Они просили меня быть осторожнее. Оказывается, в ГБ изобрели такое оружие, которое может уничтожать людей на огромном расстоянии... И при этом не оставлять никаких следов. Вот, например, вы едете в набитом троллейбусе — а где-то в далеком кабинете какой-нибудь секретный агент нажимает на кнопку — срабатывает дистанционное электронное оружие — и вы убиты. Следов насильственного воздействия нет. Сердце... Вот такая загогулина. Кто же мне поможет? Может быть, вы?
Он посмотрел на нас в упор.
— У вас много союзников, — сказал я, — во всяком случае, весь ВНИ вас обожает.
— Я верю в молодежь, — ответил Ельцин, — а старым номенклатурщикам — нет.
Когда мы уже завершали беседу, Ельцин протянул Юлии Николаевне толстенную папку с бумагами:
— Здесь в с е мое выступление во ВНИ. Я пошутил:
— Борис Николаевич, если сейчас эту папку бросить вниз — она не долетит. Кто-нибудь перехватит.
Будущий президент рассмеялся.
Я смотрел в его открытое, простое и волевое лицо. Мне оно импонировало. Но я понимал: этот человек хочет понравиться в с е м, он актер, он постоянно смотрит на себя со стороны и пойдет на любые поступки — лишь бы привлечь к себе внимание и добиться успеха у электората… Еще меня удивило, что Ельцин искал защиты от КГБ у редактора многотиражки и студента… Меня это удивило. Чем же мы могли ему помочь?!
Учеба завершилась, как будто и не начиналась, — мы учились по ускоренной программе всего один год. На выпускном государственном экзамене по основам политической экономии меня спросили:
— Вы верите в Бога? Я ответил:
— Да.
Профессор захотел уточнить:
— Бог — это любовь? Я сказал:
— Бог — это поэзия.
Мне поставили "отлично".