Главная страница

Застой. Перестройка. Отстой.

«Застой. Перестройка. Отстой.»



ПОДМОСКОВНАЯ МОСКВА — КУБИКОВО — КУБИКОВСК


Детство — самое достойное и благородное — не знающее большого страха! — время в моей жизни. Оно пролетело быстро — в московском (подмосковном) деревянном дворе в Новогирееве. Таких дворов и домов теперь в Москве, наверное, нет. Какой-то  далекий,  неведомый  австриец  построил этот домишко, а  мои прабабушка и прадедушка его купили за двенадцать тысяч рублей. Во дворе — участок составлял внушительные сорок соток! — жила наша  прекрасная  семья  Жарковых  (отец  Виктор Александрович,  мама  Анна  Георгиевна, старший брат Юра и я).

Сейчас (позволю себе краткое лирическое отступление) я хорошо понимаю, что вся моя прошедшая жизнь является в какой-то степени и моей настоящей жизнью. Ведь и сейчас меня волнует, радует, огорчает пережитое в те годы.
Дом был без удобств — небольшой, щитовой. Посередине стояла печка. Мать ее с утра до вечера топила. Иначе было бы совсем холодно.
Я рос, общался с родителями, братом, котом Диким и собакой Чернышем. Лазил по деревьям, собирал клубнику, ходил в Кусковский парк и старый замечательный кинотеатр "Гай". До шести лет я был совершенен, как все дети, — почти ничего не боялся.
Я знал, что в случае чего мама и папа всегда придут мне на помощь. И спасут.
Во дворе росла огромная величественная яблоня — китайка. Яблочки были маленькие-маленькие, кисло-сладкие, мы их очень любили с братом.
Я смотрел на могучий и стойкий, как световой луч, летом врывающийся в дом, ствол яблони, гладил ее нежные листочки, прижимался к ней спиной, и она, как мамина теплая мохеровая шаль, согревала меня — я с детских лет был уверен, что дерево одушевлено, и оно — любое, абсолютно любое, но, прежде всего, конечно, яблоня! — является моим родственником. Близким родственником.
Отец работал инженером в строительном тресте, мама — техническим переводчиком с немецкого языка, что позволяло ей частенько брать работу на дом.
Родители жили дружно, практически никогда не ссорились, они любили друг друга и нас, своих детей. Все свои силы они отдавали нам, совершая свой ежедневный незаметный родительский подвиг.
У отца было много разных хобби — он переплетал книги и газеты, у нас хранились все подшивки "Правды", "Литературной газеты", для каждого фолианта он делал из картонки коробку, мастерил роскошную деревянную мебель, стрелял из пневматического ружья по мишеням, фотографировал, играл на аккордеоне и скрипке, ежедневно вел дневник и т.д.
А еще он любил готовить.
Особенно — варить варенье. Варенье он варил из всего. Из клубники и яблок, облепихи и черноплодки, которой у нас росло видимо-невидимо.
Однажды отец и вовсе нас удивил:
— А теперь, ребята, отведайте мой фирменный джем из апельсиновых корок.
Мы неуверенно и не слишком охотно стали пробовать. Юрка как честный человек сказал, что ему не понравилось, мама пробовать и вовсе отказалась, а я отца из вежливости похвалил, правда, съел всего две ложечки.
Мой старший брат Юрка обожал рисовать и читать — он ходил в художественную школу. Рисовал он в основном замки. Красивые они у него получались.
Юрка с детских лет был очень начитанным мальчуганом. Именно он открывал мне литературные имена. Он пересказывал мне "Героя нашего времени", читал стихи и переводы Маршака (особенно нам нравились про Петрушку и Робин Гуда).
Сам писал стихи.
Больше всего Юрка любил читать детективы. Вообще, он мог читать круглые сутки напролет.
Откроет окно, поставит возле кровати бутылку с водой и читает.
Еще мы с ним мечтали о дальних странах — Америке и Франции, Германии и Швеции...
…Когда наш маленький прекрасный домик сломали, государство предоставило нам в том же Новогирееве трехкомнатную неказистую квартиру, правда, со всеми удобствами. В уборную бегать уже было не надо.
Мы переехали, я быстро освоился в новом дворе, записался в футбольную секцию (клуб "Крылья Советов", на "Электрозаводской") и в музыкальный кружок при Доме пионеров и школьников в "Кузьминках".
Времени свободного не оставалось. Каждый день я расписывал, как большой начальник, по минутам. Друзей у меня было немного — Игорь Кононов, мы с ним и жили в одном дворе и играли в одной команде, и Сережка Грушин — с ним мы вместе ходили на музыку, играли в районном ансамбле баянистоваккордеонистов.
Семь лет — от семи до семнадцати — я провел на тренировках, а также в музыкальном кружке и в ансамбле. Наставница по музыке Елена Пинхусовна Майзель меня ругала за частые пропуски занятий, но не выгоняла — у меня с детства был абсолютный музыкальный слух, что достаточно большая редкость. Она только удивлялась:
— Женя, как ты, мальчик из интеллигентной семьи, занимаешься такой ерундистикой — гоняешь футбольный мяч?! Это же дикость. У тебя же мама — очень правильный человек, известная переводчица с немецкого языка, а ты…
А я любил футбол, любил играть, утверждаться в команде, добиваться спортивных результатов, преодолевать себя, забивать мячи, чтобы мне аплодировали, отдавать умные, грамотные передачи. Детский спорт — отличная школа. И очень трудно тому, кто эту школу не прошел.
Огромным событием в моей десятилетней жизни стало получение спортивной формы. Давали ее далеко не всем — только основным игрокам.
Тренер Валерий Павлович собрал нас, одиннадцать футболистов, после тренировки и выдал талоны на приобретение этой заветной формы. Я прижал его к груди и счастливый побежал домой. И… потерял…
Ну как описать мое горе?
Мама меня спасла. Поехала на "Крылышки" и привезла новый талон.
…На одной из тренировок я получил травму — упал и сломал руку. Положили меня в городскую больницу.
Врач очень странно пошутил:
— Теперь выпишем тебя на ту осень, лет через восемь.
Я чуть было не зарыдал.
Он попытался меня утешить:
— Не переживай! Я шуткую. Выпишем раньше. Все мальчишки должны в детстве руку сломать — потом еще будешь добром нашу больницу вспоминать.
В больнице мне совсем не нравилось, но было счастье, когда приходила мама и приносила зефир. Она приносила целый килограмм зефира! Одному мне! Счастье, правда, счастье!
Выписали меня через две недели.
Летом мы уезжали с командой в спортивный лагерь в Подмосковье, в Ступино или Михнево. Там жили в финских каркасных домиках, много тренировались, бегали кроссы вокруг бескрайнего и тошнотворного кукурузного поля, играли дважды в день в футбол. Вечерами ходили на танцы, смотрели, как старшие ребята танцуют и кадрятся с рано повзрослевшими пионерками и комсомолками.
Особенно я любил играть в спортивном лагере в пинг-понг — и всех обыгрывал.
После спортивного лагеря я выступал в команде весьма успешно, и наш тренер Валерий Палыч меня хвалил. А наставница по музыке ругала за долгие пропуски, но не отчисляла из кружка, а опять включала в ансамбль баянистов-аккордеонистов, и мы играли по вечерам в кинотеатрах. Денег нам за это не платили, мы только демонстрировали достижения нашего Дома пионеров и школьников.
Однажды (я тогда учился в седьмом классе) отец пришел домой и спросил:
— Хочешь пожить у моря, в санатории?
— Конечно, хочу.
— Можешь поехать на целую четверть. Нам на работе дают для детей путевки…
Я стал собираться.
Меня отправили в Евпаторию, в школу имени Олега Кошевого.
Это оказался интернат.
Там собрались ребята со всего Советского Союза — из Москвы и Московской области, Томска и Челябинска, Киева и Харькова…
Я влюбился в Лену Огородникову. Она, увы, любила другого парня из нашего класса.
Мы ходили в интернате маршем, всегда под прямым углом. Пели песни, скандировали речевки.
— Кто шагает дружно в ряд?
— Пионерский наш отряд!
— Наш девиз?
— Бороться, искать, найти и не сдаваться! В палате было человек двадцать пять.
Все болтали. Даже поздним вечером. Не заснешь. После ужина мы смотрели телевизор. Одна про-
грамма шла на украинском языке.
Однажды наша воспитательница спросила:
— Вы слышали нехорошие анекдоты про Ленина? Мы удивились:
— Нет. А разве такие есть?
— Не слышали, и хорошо, — ответила воспитательница.
В школе мне пришлось несколько раз подраться, чтобы меня не задирали. Сильная драка была с пареньком из Красноярска. После этого он меня зауважал.
На море мы не купались — было еще холодно, апрель-май — вода не прогрелась.
Иногда я убегал на море один, ходил босиком по камням (сам себя лечил от плоскостопия, как мама научила), собирал ракушки, однажды — к своему ужасу! — набрел на мертвого дельфина.
Учили в школе спокойно, без надрыва. Лучше, чем в Москве. И спрашивали не так строго. Оценки за четверть я получил очень хорошие. Не было ни одной тройки.
Школа стояла на самом берегу моря. Глядя в окошко во время уроков, я постоянно видел, как частыми синхронными нырками плыли по морю дельфины.
Проживая в Крыму, я активно тренировал свою волю. Когда я увидел, что мои сверстники, местные аборигены, свободно прыгают головой вниз с пирса в море, я удивился их смелости и решил стать на них похожим. Сделать это было непросто. Однако я переломил себя и вскорости отчаянно нырял в соленую воду с трехметрового пирса. Но, как выяснилось потом, свою волю я так и не закалил.
Я любил также прыгать в огромную, страшную, пугающую пляжников волну. Она крутила, переворачивала меня в своей стихии, как стиральная машина — белье. И выбрасывала на берег. Обессиленный, но почему-то страшно счастливый, я лежал на песке.
Такое у меня было развлечение, которое вводило меня в состояние безумно-сильной экзальтации, непонятного восторга.
Там, в интернате, мой соученик Саша Каломийцев из Томска прочитал на одном школьном "капустнике" стихотворение "Вересковый мед". Я был потрясен. Это было фактически мое первое соприкосновение со взрослой поэзией — если не считать стихов Маршака…
По возвращении в Москву я опять стал учиться в нашей школе, возобновил тренировки по футболу и продолжил играть в ансамбле баянистоваккордеонистов.
В Москве я учился хорошо по гуманитарным дисциплинам — истории, литературе… Математику всегда списывал. Ничего в ней не понимал. И сейчас особенно не понимаю.
В четырнадцать лет я впервые увидел обнаженную женщину — случайно в раздевалке, на кусковском пляже, подсмотрел в щелку и обомлел… Меня всего перевернуло. Я, как Маугли, не понимал, что со мной происходит. "Неужели я когда-то смогу обладать женским телом?" — эта мысль меня не покидала.
Чтобы отвлечься от нахлынувшего полового влечения, я тренировался с утра до ночи, все время играл в футбол.
Детство и отрочество, как все хорошее, пролетело быстро.
В семнадцать лет я сильно влюбился — в сестру Сережки Грушина, Лариску. Она мне, увы, отказала во взаимности.
Я не знал, что делать. Как это пережить? Как жить без нее? Я решил — уеду куда-нибудь. Заработаю много денег, сделаю пластическую операцию, стану красивым. Вернусь — она меня полюбит.
Кое-как объяснился с перепуганными родителями, друзьями, удивленным тренером Валерием Павловичем и Еленой Пинхусовной. И вправду — уехал. Куда глаза глядят. Очутился в губернском городке Кубиково.
Стал искать работу — меня отовсюду гнали.
На последние деньги я снял комнату в общежитии местного педагогического института. Оказалось, что еще не поздно поступить в институт. И я поступил в этот же педагогический на факультет русского языка и литературы. Конкурса не было.
Я стал жить в общежитии в одной комнате с двумя парнями из районного города Кубиковска (это пятнадцать километров от Кубикова) — Серегой Барашниковым и Славкой Власиковым, они тоже учились на филфаке. Чтобы не растекаться мыслью по древу, можно охарактеризовать жизнь в общаге несколькими словами: постоянный голод, драки, зубрежка стихов русских и советских поэтов.
Как правило, в драках я одерживал верх над великовозрастными соучениками, однако однажды меня так сильно избили, что я не мог прийти в себя недели две. Странно, что я вообще тогда остался жив.
Стипендия составляла сорок рублей, еще родители подкидывали мне деньжат, но все равно не хватало.
Ел я в студенческой столовой и в городской столовой № 13. Сокурсники оказались людьми пьющими, приходилось как-то увиливать от тотального пьянства, царившего в общаге.
Разврат в общаге царил неимоверный. Студенты снимали девчонок из баров, ресторанов. Проституции как таковой не было. За плотские утехи в милые, оплеванные глупыми злобными людьми брежневские годы не платили.
В ресторане "Центральный" за четыре рубля можно было выпить, закусить и познакомиться с девушкой…
Вечер, как правило, продолжался в общежитии. Именно в общаге я впервые имел контакт с жен-
щиной. Ее звали Оля. Она училась на втором курсе факультета иностранных языков, на немецком отделении. Ей было девятнадцать лет.
…Как-то мы выпивали в одной компании, она попросила у меня мой замшевый берет — поносить.
Я дал. Через неделю мы увиделись в общаге, она зашла к нам в комнату (Серега и Славка деликатно удалились) и спросила:
— У тебя были раньше девушки? Я соврал, что были.
Получилось все очень быстро. Раз, два — и готово. Мне понравилось. Однако я понял, что своего берета больше не увижу.
О сестре своего друга и об Оле я забыл быстро, полюбив другую девушку — свою сокурсницу Наташу, кудрявую худенькую шатенку. Она писала стихи, любила французскую поэзию (сама выучила язык), играла в ансамбле на фоно, гоняла на мотоцикле. Не влюбиться в нее было невозможно. В восемнадцать лет мы поженились. И я стал жить у нее, в двухкомнатной "хрущевке" (вместе с ее мамой Эммой Ивановной и отцом Иваном Ивановичем) в районном центре Кубиковске, откуда, кстати, были родом и Серега со Славкой.
Кубиковск — место диковинное. Это небольшой, компактный город текстильщиков. В нем примерно пятьдесят тысяч жителей, все они так или иначе связаны с текстильным производством, которое здесь развивалось еще до революции.
Кубиковск меня сразу удивил. С одной стороны, я увидел индустриальный город, где высились солидные пятиэтажные и девятиэтажные кирпичные дома, на площади стоял величественный храм и невысокий Горком КПСС, с другой стороны — по улицам ходили куры и гуси, индюки и козы, извозчики на лошадях развозили молоко.
Мама Наташи — уникальная женщина. Худая, стройная — тогда ей было сорок пять лет. Она работала врачом-гинекологом в районной больнице. Ее любил весь город, женщины постоянно ей несли подарки — дефицитные в то время шоколадные конфеты и куры-грилль в доме не переводились.
В жилах Эммы Ивановны текло много кровей — украинская и русская, татарская и еврейская. Ее бабушка была полуеврейка-полуукраинка из Харькова. А дед — полурусский-полутатарин — из Казани.
На работе Эмма Ивановна была хозяйкой, все ее слушались и побаивались. Дома она полностью подчинялась своему мужу — деспотичному украинцу Ивану Ивановичу. Он тоже работал врачом. Отоларингологом.
Ему было сорок шесть лет, он увлекался другими женщинами, у него постоянно менялись хобби, он писал романы, романсы, оперы, снимал любительское кино на камеру, фотографировал, преподавал в школе для автомобилистов. С особым увлечением командовал своей женой, в общем, как-то пытался занять себя.
У них с Эммой Ивановной был сын Саша. Он погиб в автокатастрофе в возрасте двадцати пяти лет. Эта смерть, конечно, изменила жизнь несчастных родителей. Они спасались каждый по-своему.
Мы с Иваном Ивановичем частенько выезжали на рыбалку. Рыбалка в кубиковских краях замечательная. Караси, карпы… Ловятся они в прудах на простую удочку. Только выезжать надо рано-рано утром. Однажды мы приехали и увидели на пруду огромную величавую цаплю. Она, заметив нас, взмахнула огромными крыльями и улетела.
Иван Иванович хотел еще детей, но не от Эммы Ивановны, он считал, что она для этого дела (в силу возраста) уже не годится. Он искал молодую женщину и, в итоге, нашел ее, ушел к тридцатипятилетней ткачихе с местного суконного комбината, у которой был сын восемнадцати лет (он служил в армии) и отдельная двухкомнатная квартира на окраине Кубиковска.
Эмма Ивановна костерила Ивана Ивановича почем зря, но вскоре тоже нашла себе спутника жизни, стала с ним встречаться. Это был отец Сережи Сысаева, Наташиного одноклассника, с которым мы часто играли у нас дома в шахматы, — Роберт Иванович. Эмма Ивановна и Роберт Иванович стали встречаться, он приходил к нам домой и оставался (нередко) ночевать, они ездили вместе на юг, в Сочи. Но любила Эмма Ивановна по-прежнему Ивана Ивановича, хотя и ругала его с каждым днем все сильнее и сильнее.
По выходным к нам приходили гости, родственники Эммы Ивановны. Ее брат, полковник внутренних войск Владимир Иванович с женой Аллой Николаевной, инструктором горкома КПСС, отец Иван Сергеевич с новой женой Валентиной Николаевной… (Бабушка Наташи умерла за пять лет до нашей свадьбы.)
Разговаривали ни о чем, ели-пили, Эмма Ивановна на всех готовила, а потом, когда гости расходились, мыла посуду. Я много раз предлагал ей помочь, но она отказывалась. Она очень переживала расставание с мужем, стала курить, иногда позволяла себе выпить лишнее. Ела очень мало — обходилась, как зайчик, морковкой, капусткой. Я ни разу не видел, чтобы она полноценно обедала. Только кормила других.
В 1982 году умер мой дедушка Александр Алексеевич (отец моего отца). Дедушка был человек замечательный. Руководил крупными промышленными трестами, работал в министерстве рыбной промышленности, сделал много научных открытий. Играл на скрипке и баяне, разводил пчел на своей даче в Купавне, выращивал огромные помидоры и маленькие огурчики, всегда нам давал мед и овощи, обожал футбол, особенно игру "Динамо" (Тбилиси).
— Капиани, — он именно так говорил (через "а") — выдающийся волшебник. Смотрю на него — душа радуется.
Мы часто приезжали с отцом к деду в Купавну, он там жил со своей второй женой, тетей Ниной (моя бабушка Зина умерла, когда мне было полтора годика), ходили в лес за грибами, дед играл на скрипке и, как ребенок, трогательно ждал комплиментов. Я их всегда ему говорил, хотя играл он не слишком хорошо, абсолютного слуха, как у меня, у него не было.
В том же году умер и дедушка Наташи — Иван Сергеевич. Умер от старых ран, полученных еще под Сталинградом, где он воевал рядовым…
Мои родители не сообщили мне сразу про смерть деда, не хотели меня травмировать, похоронили его без меня — я был в Кубиковске.
А Ивана Сергеевича мы хоронили вместе с моей новой семьей. Гроб несли от его старого частного дома до кладбища, процессия растянулись метров на тридцать, потом были поминки.
После смерти Ивана Сергеевича Эмма Ивановна совсем захандрила, она стала еще сильней ругать Ивана Ивановича. А у него, тем временем, родилось еще двое детей. Один из них — мальчик. Все-таки мой бывший тесть добился своего.
Так мы и жили в провинции, в районном центре, а в институт, в Кубиково, ездили каждый день на рейсовом автобусе.
Из областного центра частенько возвращались на попутках — выходили на дорогу, голосовали. Останавливались в основном грузовики. В конце пути мы давали водителю пятьдесят копеек или вообще ничего не давали. Ни один водитель за четыре года не спросил у нас о гонораре за свою работу.
Учились мы с Наташей неплохо, особенно по литературе, русскому языку. Марксистско-ленинские науки мне давались легко, а Наташа в них ничего не понимала.
В двадцать лет меня исключили из комсомола. Ни за что. Я просто забывал платить взносы.
Комсомольцы вызвали меня на бюро и стали шпынять:
— А ты очень неправильный комсомолец… Почему не платишь взносы?
Один жирный парень, редактор институтской многотиражки Толя Мокрых возмущался:
— А я знаю, что ты за фрукт, мне говорили друзья, что ты и паспорт потерял.
Я отвечал:
— Да, потерял — ну и что? Скоро вообще в мире не будет никаких паспортов. Это все лишнее. А взносы я заплачу.
— Но ты же не комсомолец по сути, — отвечали мне.
— Я считаю, нужно в душе быть комсомольцем и хорошим человеком, а все остальное потом.
Исключили.
Я пришел домой. И сутки не поднимался.
Я понял, что никогда не уеду за границу, не увижу ни Парижа, ни Берлина, ни Америки… Все дороги мне были закрыты.
Наташа легла со мной на полу, гладила меня и говорила:
— Все это ерунда. Все обойдется. Сама система этих дураков скоро рухнет. Скорее, чем им кажется. А ты объездишь весь мир.
Я посмотрел на нее непонимающим взглядом.
— Точно, — сказала она. И я поднялся с пола.
Что такое счастье? Оно многообразно. Порой малая толика света, одна человеческая фраза — огромное счастье.
Мое счастье — это Наташа.